Шрифт:
– Альфред! – голос сестры, заставил Доктора вжаться в спинку кресла.
– Я полагаю, что разбираюсь в этом лучше тебя, – с тяжеловесным сарказмом сказала Ирма. – Мне почему-то кажется, что, когда дело касается попугаев, ты можешь оставить его мне.
– Всегда готов, – ответил ей брат.
– Так хватит нам десяти дней, Альфред? – спросила она и поднялась из кресла, и, длинными бледными пальцами разглаживая пронизанные проседью волосы, приблизилась к брату. Выражение лица ее смягчилось. К ужасу Доктора, она присела на подлокотник его кресла.
Тут Ирму вдруг охватил шаловливый порыв, и она откинула голову так, что чрезмерно длинная, хоть и жемчужно-белая шея ее натянулась, изогнувшись назад, а шиньон бесцеремонно хлопнул ее между лопаток, словно желая избавить от кашля. И как только она убедилась, что это не братнины шуточки, исступленно-игривое выражение вновь воцарилось на перепудренном лице Ирмы, а ладони хлопнули у груди одна о другую.
Прюнскваллор, устрашенный еще одной неожиданно обнаружившейся гранью ее характера, глянул на нее снизу вверх и увидел, что один из коренных зубов сестры нуждается в пломбе, но счел, что сейчас не время упоминать об этом.
– Ах Альфред! Альфред! – воскликнула Ирма. – Я ведь женщина, разве не так?
Руки ее, вцепляясь одна в другую, дрожали.
– Я им еще покажу! – внезапно взвизгнула она, уже не способная владеть голосом. Затем, с видимым усилием подавив возбуждение, Ирма перевела взгляд на брата и улыбнулась ему с жеманством, которое было похуже всякого визга.
– Завтра я разошлю приглашения, Альфред, – прошептала она.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Три солнечных луча, пробившись сквозь мрак, ударили в землю и воспламенили ее. Яркий напор ближайшего обнаружил путаницу ветвей, тянущих лапы в безумном свечении, микроскопически совершенных, плывущих во тьме.
Второй из этих островков света, казалось, поплыл прямо над первым, ибо земля и небо слились в единый занавес мглы. На самом деле он был далек от первого, но расстояние между ними оставалось неощутимым.
На северной оконечности этого островка из золотой, как оса, земли вздымались смутные облики, похожие скорее на выплески каменной кладки, чем на шпицы и контрфорсы натурального камня. Солнечный луч приоткрыл один только палец некоего жилища, которое, расширяясь там, где уходило в окружающей мгле на север, обращалось в каменный кулак, а тот, в свой черед, перетекал, воздымаясь, в запястье, в локоть, похожий на размозженные пчелиные соты, а те – в незримое во мраке, костлявое, изъеденное временем плечо – но лишь для того, чтобы раскидываться все шире и шире, образуя в итоге гористое тело вечных башен.
Впрочем, ничего этого видно не было – только яркое, расщепленное острие окаменелого пальца.
Третий «остров» походил формой на сердце. Блистающее сердце, составленное из горящих плевелов.
По темному краю этого третьего светового пятна брела лошадь. Казалось, что размером она не превосходит муху. На лошади восседал Титус.
Углубившись в занавес мглы, отделявший его от городоподобного дома, в котором он жил, Титус нахмурился. Одна рука его вцепилась в гриву лошади. Сердце гулко стучало в полнейшей тиши. Но лошадь без колебаний шагала вперед, и размеренность ее поступи несколько успокоила Титуса.
Внезапно новый «остров» света, налетевший, волнуясь, с востока, все ширя и ширя ртутные границы свои, словно бы расталкивая мглу, образовал во мраке фантастический калейдоскоп летящих скал, деревьев, долин и кряжей – изменчивое «побережье», сверкающий, проработанный до последней детали рисунок. За этим светозарным разливом последовал новый, за ним другой. Огромные шафрановые разрывы вспыхнули в небе, и следом, от горизонта до горизонта, мир окатился голым светом.
Титус закричал. Лошадь тряхнула головой, и мальчик галопом поскакал к дому по земле своих предков.
Но и в волнении скачки Титус отвращал лицо от замковых башен, в единый миг возвысившихся над горизонтом, отвращал туда, где в холодном утреннем мареве Гора Горменгаст возносила в трепещущем воздухе свой когтевидный пик, словно бросая кому-то вызов: «Рискнешь? – казалось, кричала она. – Ты рискнешь?»
Привстав на стременах, Титус откинулся назад, натянул поводья и остановил лошадь, ибо редкостное смешение образов и голосов обратило его тяжко дышащее тело как бы в оркестровую яму. Леса, свежие и влажные, как сама любовь, прорастали колючими ветками сквозь него, сидевшего, полуповернувшись в седле, дрожащего. Пелена мокрой листвы волновалась под ребрами. Горечь листьев стояла во рту. Едкий, бродильный запах лесной, почерневшей от сгнивших папоротников земли на миг обжег ему ноздри.
Взгляд Титуса скользнул от голой вершины Горы Горменгаст вниз, к тенистым кущам, и вновь обратился к небу. Он смотрел на восходящее солнце. Всем телом ощущал он, как разгорается день. Титус развернул лошадь. Теперь Горменгаст остался у него за спиной.
Верхушка горы сверкала в необъятной пустыне света. Уродливые ее очертания говорили не то обо всем сразу, не то ни о чем. Пустынность горы будила воображение.
И снова долетел к нему ее голос.
– Рискнешь? Ты рискнешь?