Шрифт:
Но Нина стояла перед ним, серьезная и деловая, с кошельком в руках, готова была платить. И притом многого не требовала.
Сколотить гроб — дело плевое. Брус есть, он за один вечер управится. Местные обращались к нему часто, не желая переплачивать в похоронных агентствах.
Конечно, столяр спросил — зачем, мол, дамочка, вам потребовался столь странный предмет. Но взгляд Нины был красноречивее любого ответа. Посмотрела бывшая учительница так, что мужик сразу понял: если много болтать, не видать ему легких денег.
У столяра имелся личный автомобиль — старенькая «Газель» с проржавевшими дверьми. Следующим вечером он доставил гроб — простой, из светлых досок — к ее дому, когда уже стемнело, как заказчица и просила. Нина заплатила еще триста рублей и попросила занести гроб в дом, поставить на обеденный стол.
— Разве ж можно? — возмутился было мастеровой, но снова наткнулся на красноречивый взгляд.
Триста рублей, по его меркам, — весьма солидная сумма. Столяр радостно прикинул, что теперь купит жене купальник, который та давно выпрашивала. Однако когда он втаскивал гроб в дом, ему было не по себе, жутковато.
В Нининой гостиной оказалось чисто убрано, а из угла исчезли все иконы и церковные свечки. Мужик поежился. И даже слегка пожалел, что согласился выполнить странный заказ. Когда Нина наконец отпустила его, столяр почувствовал несказанное облегчение. Обратно он гнал на всех парах, старенькая «Газель» дребезжала на кочках.
Оставшись одна, Нина опрокинула стопку ледяной водки, выкурила сигарету. Вопреки ее ожиданиям, страха не было. Только решимость. Теперь, стоя перед пахнущим свежеструганым деревом гробом, женщина удивлялась, что не догадалась сделать это раньше. Мучилась столько времени…
Она постелила в гроб одеяло, положила свою любимую подушку в белой кружевной наволочке. Наволочка была из прошлой жизни, в которой Нина чувствовала себя красивой женщиной, а не медленно разлагающимся организмом, в котором отмерли все ощущения, кроме страха. Переоделась в чистое белье — длинную белую рубаху. Повязала голову платком. Сняла нательный крестик. И вздохнула: жаль, нельзя взять с собою крестик и иконку.
То есть Нина не была абсолютно уверена, что нельзя. Но ведь в народе всегда, вспоминая о нечистой силе (а как еще назвать мертвеца-шатуна?), говорили, что крестики и иконки — защита.
А защищаться Нина не намеревалась.
Наоборот — она твердо решила сдаться. И покончить с этим навсегда.
Женщина распахнула обе двери, потом выпила успокоительных капель. Сильных транквилизаторов у нее не было, но капли — все же лучше, чем ничего. Выключила в доме свет, вскарабкалась на стол и улеглась в гроб, сложив руки на груди.
Какое-то время и лежала так, прислушиваясь к тишине. А когда настороженно прислушиваешься, воображение начинает подсовывать иллюзии. Нине мерещились и тяжелые шаги, и хриплый стон, и скрип старой двери, и мерное причмокивание. В один момент ей стало так страшно, что захотелось выпрыгнуть из гроба, добежать до дверей, запереть их, спрятаться в подвале и — как обычно — плакать там остаток ночи. Нина уговорила себя остаться недвижимой, более готовая лишиться жизни вовсе, чем провести ее остаток в страхе, которому конца и края не видно.
Нина не знала, сколько точно времени прошло. И она даже задремала. А когда в следующий раз разомкнула веки, за окном уже светало.
Не пришел, подумала женщина.
Ей было холодно. Платок душил — Нина нарочно повязала его туго, чтобы ее челюсть не упала, когда все закончится. Кто знает, когда ее нашли бы. Почему-то ей не хотелось, чтобы ее хоронили в закрытом гробу.
Не то чтобы Нина часто представляла собственные похороны, скорее в голове была смутная картинка: она лежит на белом нарядном одеяле, а вокруг собрались соседи. И на их лицах умеренная печаль (ну а что по Нине тосковать всерьез, если с ней едва здоровались, когда была жива, а в последние годы вообще брезговали ею, пьющей?). Может быть, придут бывшие ученики. В школе Нину всегда любили. Может быть, кто-то напечет блинов, а старуха Ефросинья принесет ароматную кутью. Во главе стола поставят портрет, на котором Нина молода, хороша собой и с ямочками на щеках. И будет у жителей Верхнего Лога спокойный мирный вечер у самовара — сначала скупо вспомнят Нину, а потом начнут говорить за жизнь, и кто-нибудь поссорится, а кто-нибудь помирится. Это будет хороший вечер, ясный и светлый… Закрытый гроб, в котором лежит мертвец с перекошенным от ужаса лицом и распахнутым в последнем крике ртом, не вписывался в идиллию.
Небо из темно-серого стало светло-серым, и Нина, которая, как ни странно, чувствовала себя прекрасно отдохнувшей (впервые за много месяцев), уже собиралась встать.
— Вот позор-то будет… — вслух пробормотала она. — Столяр всем расскажет о гробе. Расскажет, как пить дать. На меня будут смотреть странно… А, да и пусть. Да и пусть!
И когда она произнесла последнее «да и пусть», входная дверь вдруг хлопнула. Должно быть, ее закрыл сквозняк, но Нинино сердце подскочило к горлу. В голове запульсировало, как будто бы сама душа стучала в виски, истерически выкрикивая: «Выпусти меня! Выпусти меня, пока не поздно! Дай мне улететь!»
Это был не сквозняк. Женщина различала шаги — тяжелые, медленные. Как будто человеку трудно идти.
Тот, кто вошел в ее дом, точно знал, где она находится. Не пошел ни в сени, ни в светелку, ни в пустую комнату, в которой Нина хранила всякий хлам.
Когда она придумала свой план, когда покупала гроб, когда ложилась в него — твердо знала, что глаз открывать не будет. Что бы ни случилось. Такая вот инфантильная защитная реакция — как малыш закрывает глаза ладошками, когда не хочет, чтобы его нашли.