Шрифт:
Философия его была очень простая. Обвинялся, например, Иван в том, что украл у Петра платок из кармана; против Ивана улик никаких нет; когда Петр шел по улице, то, хотя из кармана его пальто действительно торчал кончик красного фулярового платка, могший соблазнить чувствительную душу Ивана, и хотя Иван действительно проходил в это время мимо Петра, однако Иван платка не крал, и у Ивана платка не отыскано. Иван говорит, что когда он шел мимо Петра, то кончика платка, выходящего из кармана его пальто, не заметил, потому что весь поглощен был в ту минуту мыслью, как-то ему завтрашний день придется девятипудовые кули с барок таскать, да хорошо еще, если придется таскать, а то ведь, пожалуй, и с голоду лопнуть можно!
Мой судья рассматривает это дело (разумеется, рассматривает на прохладе, сидя у себя дома, в халате) и точно так же, как и я, и вы, и все мы, находит, что никаких улик против Ивана нет. Но его смущает мысль: если Иван действительно не совершил этого ужасного преступления, то с какой же стати оно взведено на него? с какой стати оно не взведено на Фому, на Якова, которые также, в минуту пропажи платка, находились поблизости от Петра? стало быть, Иван действительно дурной, способный к воровству человек? стало быть, если нет против него улик, то это не потому, чтобы их не было в действительности, а потому, что он сумел ловко схоронить концы в воду? И вот мой судья решает: хотя настоящих улик в покраже Иваном из кармана Петра шелкового красного платка и не обретается, однако так как: а) платок не мог же исчезнуть сам собою; б) в минуту пропажи платка Иван проходил мимо Петра; в) в то же время поблизости Петра проходили Фома и Яков, на которых тем не менее подозрения не изъявлено, а изъявлено таковое именно на одного Ивана, — то признать сии улики несовершенными, а совокупность сих несовершенных улик — совершенным доказательством…
Спрашиваю я вас, милостивые государи, на каком рациональном основании знакомый мне судья, трусивший часто самого последнего столоначальника губернского правления, обладал в этом случае такою непосредственною храбростью? А просто обладал — да и все тут! Скажу более: он сам не сознавал, что обладает этою храбростью, ибо даже не понимал, в чем тут храбрость!
— Помилуйте, Кузьма Терентьич! — усовещиваешь, бывало, его, — как же можно этак с маху решать человека?
— Стану я ворам потакать!
— Да ведь закон, Кузьма Терентьич, закон!
— Стану я ворам потакать!
— Да ведь вы можете невинного погубить!
— Стану я ворам потакать!
И я уходил от Кузьмы Терентьича опечаленный. «Господи! — думал я, — вот и закон ведь есть, и гарантии всякие есть… что же это такое!» Да и то еще приходило мне в голову, что ведь и Кузьма-то Терентьич чудесный малый: мухи никогда не обидел! И долго бы проплакал я таким образом, если б не догадался наконец, что «тупа философия, косноязычна риторика… без грамматики!» * Да, именно грамматики-то у нас и нет! — рассуждаю я в настоящее время и, верите ли, благосклонный мой читатель, чувствую себя обновленным и освеженным.
Желание справедливости и снисходительности сделалось столь насущною потребностью всех угнетенных, что им заразился даже поэт Фет. Помните ли вы г. Фета, читатель? того самого г. Фета, который некогда написал следующие прелестные стихи:
О, долго буду я, в молчаньи ночи тайной, Коварный лепет твой, улыбку, взор случайной, Перстам послушную волос златую прядь Из мыслей изгонять и снова призывать; Дыша порывисто, один, никем не зримый, Досады и стыда румянами палимый, Искать хотя одной загадочной черты В словах, которые произносила ты, Шептать и поправлять былые выраженья Речей моих с тобой, исполненных смущенья, И в опьянении, наперекор уму Заветным именем будить ночную тьму.или:
Здравствуй! тысячу раз мой привет тебе, ночь! Опять и опять я люблю тебя! Тихая, теплая! Серебром окаймленная!Я совсем не шутя говорю, что эти стихи прелестны: по моему мнению, других подобных стихов современная русская литература не имеет. Ни в ком, решительно ни в ком не найдет читатель такого олимпического безмятежия, такого лирического прекраснодушия. Видно, что душа поэта, несмотря на кажущуюся мятежность чувств, ее волнующих, все-таки безмятежна; видно, что поэта волнуют только подробности, вроде «коварного лепета», но что жизнь, в общем ее строе, кажется ему созданною для наслаждения и что он действительно наслаждается ею. Но увы! с тех пор как г. Фет писал эти стихи, мир странным образом изменился! С тех пор упразднилось крепостное право, обнародованы новые начала судопроизводства и судоустройства, светлые струи безмятежия и праздности возмущены, появился нигилизм и нахлынули мальчишки. Правды на земле не стало; люди, когда-то наслаждавшиеся безмятежием, попрятались в ущелия и расседины земные; остался один «коварный лепет», да и тот совсем не такого свойства, чтобы его
Из мыслей изгонять и снова призывать…Вместе с людьми, спрятавшимися в земные расседины, и г. Фет скрылся в деревню. Там, на досуге, он отчасти пишет романсы, отчасти человеконенавистничает; сперва напишет романс, потом почеловеконенавистничает, потом опять напишет романс и опять почеловеконенавистничает, и все это, для тиснения, отправляет в «Русский вестник». Нынешние романсы его уже не носят того характера светлой безмятежности, которым отличалась фетовская поэзия в крепостной период; напротив того, от них веет грустью, в них слышится вопль души по утраченном крепостном рае. Вот, например, последний романс г. Фета («Русский вестник», 1863 г., № 1):
Прежние звуки, с былым обаяньем Счастья и юной любви! Все, что сказалося в жизни страданьем, Пламенем жгучим пахнуло в крови! Старые песни, знакомые звуки, Сон безотвязно больной! Точно из сумрака бледные руки Призраков нежных манят за собой. Пусть обливается жгучею кровью Сердце, а очи слезой! Доброю няней прильнув к изголовью, Старая песня, звучи надо мной! Пой! не смущайся! Пусть время былое Яркой зарей расцветет! Может быть, сердце утихнет больное И, как дитя в колыбели, уснет.