Шрифт:
– А по-английски этот твой граф калякает? Может, он пригодится для перограммы.
Бел:
– Рабочие не едут во Францию просто потому, что здесь слишком дорого. Только и всего.
Питер ухмыляется.
– Ты шутишь? Тебе известно, сколько некоторые из них зарабатывают в наши дни?
– Вот именно, – говорит Поль. – Это вопрос культуры. Здесь считают, что потребителю нужно самое лучшее. А у нас – самое дешевое.
– Пару лет назад мы делали программу о групповом туризме. Вы не поверите, какими причинами кое-кто из туристов объяснял свое участие в поездке. Помню, на Майорке одна старушенция сказала нам, что больше всего ей нравится то, что они получают одну и ту же еду и что комнаты у всех одинаковые.
Он хлопает себя ладонью в лоб; как будто его неспособность поверить в это доказывает глупость старушенции.
– А я о чем? Будь проклята страна, в которой людям разрешено самим выбирать, как им тратить деньги
– Если они у них есть, – повторяется Бел.
– Да, Господи, деньги тут решительно не при чем. Я говорю о навязанной людям идеологии, – он снова обращается к Питеру. – Французский крестьянин, даже рабочий, так же внимателен к тому, что он ест и пьет, как человек, гораздо выше него стоящий на экономической лестнице. В том, что касается удовольствий, они полные эгалитаристы. Посмотрите хоть, что они едят на свадьбах. Обычный крестьянин, какой-нибудь почтальон. Пальчики оближешь. Питер, ты себе этого и представить не можешь. И все относятся к этому страшно серьезно, волнуются, собираясь к мяснику, обсуждают, какое выбрать мясо, какие patisseries [20] , какую charcuterie [21] и так далее.
20
Пирожные (фр.).
21
Колбаса (фр.)
Восхвалим Господа за дешевизну приправ.
Питер кивает, окидывает взглядом Поля и Аннабел сразу.
– Счастливые люди, так? Против этого не возразишь?
– Возникает ощущение избранности. Неизбежно.
– Но ты, похоже, за то, чтобы все тут поломать? Тебе действительно хочется, чтобы сюда нахлынули орды из Манчестера и Бирмингема?
Бел ухмыляется.
– Хороший вопрос. Зададим его товарищу Роджерсу.
Тот замахивается на жену.
– Я лишь о том, что никаких групповых поездок Франция до сих пор не предлагает. Здесь все еще можно делать открытия самостоятельно.
– Что требует развитого ума?
– Просто непредвзятого. Не облаченного в смирительную рубашку пуританской морали.
– Идея мне нравится, – Питер улыбается Аннабел. – Но насколько он типичен, а, Аннабел?
– Ну, по-моему, вполне стандартный реакционер-экспатриант. А ты как думаешь, Кэти?
Кэтрин улыбается, но не произносит ни слова.
– Что же ты, свояченица? Прикрой меня со спины.
– Если человек счастлив, он, очевидно, перемен не желает.
– Но поделиться-то он чуточку может?
Бел отвечает за сестру.
– Дорогой, почему не сказать правду? Ты крупнейший из когда-либо существовавших кабинетных социалистов.
– Спасибо.
– Бутылочка «Жолли» и ты перемаоцзедунишь любого, кто тебе подвернется.
Питер прыскает.
– Слушай, отличное словечко, Аннабел. «Перемаоцзедунить». Это надо запомнить.
Поль грозит Аннабел пальцем – грозный русский монах.
– Голубушка моя, задача социализма, как я ее понимаю, в том, чтобы насаждать гуманизм. А не приводить всякого к наименьшему общему знаменателю, столь любезному сердцу капиталиста.
Так оно и тянется, и тянется, а все Поль с его разглагольствованиями, с нескончаемыми препирательствами на темы культуры. Присутствуя при них, почему-то видишь вечерний поток усталых людей, умученных работой автоматов, рядом с которыми чувствуешь себя лишь бесконечно счастливой, существом высшего порядка, избранной, беспомощной. Толковать об их мотивах, объяснять их, это предельная пошлость, предельная ложь… род каннибализма. Съедаешь за обедом кусок забитой свиньи; а после забиваешь чужие жизни, шинкуешь реальность – про запас. Урожай убран. Остался лишь сбор колосков, докос; фрагменты, аллюзии, фантазии, самолюбование. Сухая лузга разговора, бессмысленная отава.
И достаточно густая без всех этих кувыркающихся, порхающих слов; достаточно нереальная, о, вполне нереальная без добавочной нереальности вертлявых, бурливых, перескакивающих с одного на другое мужских идей, без знания о том, что они суть зародыши, которым еще предстоит расплодиться, так что в некий зимний вечер бессмысленные миллионы узрят их потомство и в свой черед заразятся ими. Отлично понимаешь ленивое раздражение Бел: не самой догматичнкой болтовней, но тем, что предаются ей по столь пустяковому поводу, ради столь никчемного, мелкого мудака, который не видит в деревьях ничего, кроме древесины, годной для постройки его корявых хибар эфемерной бессмыслицы. Для которого реальность, мир живых людей, их необъяснимость стоят вне закона; который чувствует себя уверенно лишь в окруженьи консервных банок.
И понимаешь: Поль мог бы сказать, что желает искоренить Францию, – все что угодно, целиком противоположное сказанному только что, – этот маленький трупоед все так же кивал бы и восклицал: «невероятно», «фантастика», и нащупывал бы идею программы.
И понимаешь также, что сама виновата: не надо было называть Бел деспотом. Все это – попытка доказать, что ты не права, доказывающая обратное.
Вот: реальные деревья, двое детей у воды, бессловесная девушка под солнцем, уже улегшаяся на живот, маленькие принаряженные индигово-белые ягодицы. Деревья, кусты, выступающие из воды валуны, безмолвные утесы вверху, выжженная, безжизненная планета, безветренное солнце, день, черствеющий, как оставшиеся на скатерти горбушки, уже не сквозистые, не пышные, но отчего-то помутневшие, недвижные; всему виной голоса мужчин, бесконечное тщетное негигиеничное расчесывание болячек, soi-disant [22] серьезные мужские голоса. Ныне только женщины и сознают хоть что-то. Даже эта пресная девица осознает хотя бы солнечное тепло на своей спине, траву и землю под собой. Бел сознает лишь себя, голову спящего ребенка у нее на коленях и мельтешение другого ребенка внизу, у реки; то, что она привносит в разговор, даже мелкие шпильки в адрес Поля, – это все из снисходительности, из принятой ею роли тихой ступицы, обязанной поддерживать вращенье колесных спиц. Однажды она видела Бел – летним вечером, дома, они были там вчетвером, – шпынявшей Поля куда оскорбительнее. Он вдруг встал и вышел в сад. Недолгое смущенное молчание. Потом и Бел вскочила и вышла из комнаты, и пошла прямо к нему, сквозь сумерки, они всё видели в окно, пошла прямо к Полю, стоявшему на дальнем конце лужайки. Она повернула его к себе и порывисто обняла. Выглядело это чуть ли не уроком. Изнутри дома им было видно, как улыбается Поль. И после они никогда не говорили об этом, даже не упоминали. Такие вещи хранишь вместе со старыми бусинами и брошками; чтобы поплакать над ними, ощутить, как разительно изменилось твое воспринимаемое прочими «я».
22
Мнимо (фр.).