Шрифт:
Я видел, что Фомке страшно, что Фомка хочет реветь. Тень тоски, как птица крылами задевает небеса, тушила первоначальный испуг и огоньки в глазах ребенка переломились и расплылись в обильно выступивших, накипевших слезах.
Гаморкин тоже заметил.
— Ты смотри у меня, не реви… Оно, конечно. Жить не всем вольготно и прочее такое, понимаешь? Особенно нам Казачьему Народу, нам подчас и очень даже тяжело. Но из соображениев, ты должен все уразуметь. Должен, так сказать, определить — что для тебя самое главное.
Ну, что? Сейчас вот? Скажу, а ты вслушайся, ето табе отец говорит, не кто друой, а родный твой отец — табе, ростить надо в первую голову. Рости себе, знай и… молчи. Рости и помалкивай. Будет время — многого нахватаешься и, кто знает, может Казачество в тебе спасение найдет. А твое заложение было и. так сказать хвундамент, во любви чистой и во согласии. Мамка тебя выносила отцу на радость, и не даром, наверно, мучилась и на блювотину тянуло. А благословил наш семейный союз отец Никодим — страшшнай поп, и отец диакон…
Гаморкин взглянул на дьякона веселыми глазами, а тот в тон ему:
— Вениамин!
Дьякон выташил изо рта, из под усов, кусок таранки, отер широким рукавом подрясника соленые, жирные губы и заговорил, по временам заливая слова водкой:
— А по крещении… глоток… наречен бысть… еще один… Фома-а.
Закусывая соленым огурцом, дьякон засмеялся:
— По-гречески же фома, значит верти-хвост.
Фомка тут разрыдался — то-ль обиделся, то-ль пожалел, что его имя в греческом переводе столь скверное значение имеет.
Петровна ходила как пьяная, хоть ничего и не пила, вокруг мужа, и только шикнула на сына; от этого шиканья Фомка заревел еще пуще.
От него все отвернулись и перестали обращать внимание. Все, кто были в Гаморкинском курене, а были: сам Гаморкин, дьякон, дедушка Панкрат (дядя Настасьи Петровны), Павел Иванович Лазарев и жена его Ольга Васильевна, сидевшая в сторонке, Петухой, приехавший по столь торжественному случаю, Станичный Атаман Ротов, Фрол Петрович и Писарь с простреленным ухом, без фамилии, а с прозвищем „Титяй", я — Кондрат Евграфович Кудрявов и мать Фомки, Настасья Петровна с моей Прасковьей. Почти все мы пили вино и водку. Пили по одиночке и все сразу. Говорили все шумно и горячо. Я же наблюдал за Фомкой. Он, проплакавшись, стал смотреть на всю компанию во все глаза.
— Это Фомка, — сказал я ему, указывая на водку, — не вода.
Фомка недоверчиво косил глазом.
— Не вода это! Это водка: хам — и выпил все. Видишь? Ни капли.
В это же самое время, когда мы с Фомкой вели, нам только понятные, между собой разговоры, Станичный Атаман что-то стоя говорил. Стоя он говорил по причине малаго роста. Он был при шашке и шашка, вылезая над столом, за которым все сидели, на пол лршина цеплялась головой своей, напоминавшей куриную, самым своим медным начищенным клювом за большую синюю кострюлю с варениками.
— Видишь, — сказал я Фомке, — шашка есть хочет. Ишь. Дадим ей вареник, чтоб она немцев лучше клевала.
Речь Фрола Петровича была мало понятная, все вертелось около хозяйства. Остальные пили, закидывая голову, крякая и облизывая губы, или морщась и сплевывая.
— Мы, Иван Ильичъ, твой пай сдавали в аренду и коня твово, что взамен сдохнувшего, табе купили, выплатили. И ен таперь твое. И никто его у тебя отобрать не может. Урра-а-а!
Все кричали — ура-а-а!
Дьякон гудел и рыкал вопросительно:
— Зза ко-го?… 3-за кко-ня? — и заискивающе глядел на вошедшего и подсевшего к столу попа. (Поп-то был уже другой, не страшный — тот помер, но этот тоже был справедливый, казачий поп. Больше молчал).
Фомка поджал ноги и стал летать.
Чуден и грозен вставал мир перед каза-ченком. Оомка даже зажмурился, а когда открыл глаза, то все уже стихло.
Писарь Титяй, с простреленным ухом обнимал Ивана Ильича Гаморкина.
Дьякон, так, мне казалось, вдвое стал толще, от выпитого неимоверного количества всяких напитков. Может тоже почудилось и 0омке, может спасая общее положение, Фомка стал… мочиться.
— Глядит-кошь… — прошамкал Панкрат — шын-от твой опозорилшя. Глянь, Иванушка, што шыночек твой Хвомушка натворил.
Все уставились на Фомку и я, тоже, а он махал руками и ногами — я, мол, тут не причем, я, мол, для вашего же спасения — пьете, пьете, этак и лопнуть можно.
Мать суетилась, отец улыбался и грозил:
— Ты што-ж, стервец? При всём-то честном народе?
Засмеялись, а Атаман сказал:
— Усякому овощу свое время. Он еще не казак по настоящему. Писарь же Титяй хихикнул и подмигнул Ольге Васильевне — не без вашего-с полу.