Шрифт:
— Все это верно, а всетаки…
— Что, всетаки?
— Не хочется мне посередке быть. Кто посередке умостился, на того потолок и обвалился. Знаешь? Завсегда.
— Так что же ты, еще раз жить захотел и не доволен своим преждевременным появлением? Посмотри-ка Ильич, — у тебя: Настасья Петровна, Нюнька, Фомка…
— Все это хорошо. Оно конечно. Но… не дюже. Вот правнуку моему, Илье то Фомичу, миноносец по брюху — черк. Погиб на своем посту и… славы не оберешься. Пострадал. За что? За Казачество. А я? Я то что? Каптенармус. Ты скажи какой я, ну какой я, боевой елимент, — Мармус какой-то.
Комсот [1] посмотрел на кончики своих закрученных усов и прислушался к нашему разговору. Гаморкин в унынии жаловался мне.
— Мармус.
— Ты что, Гаморкин, недоволен?
Недоволен, Ляксандра Ляксандрович. Хочу подвигов ради страны и народа моего. Славы — для предков.
— Все это хорошо, ну, а кем бы ты хотел быть? Чья слава тебе бы соответствовала?
Гаморкин испытующе впился взором в лицо есаула и твердо сказал:
— Я хотел бы быть казаком Александром Маки-Донским!
1
Комсот — командир сотни.
— Что же ты, кум, Иван Ильич, черт тебя побери совсем, меня казака, Кондрата Евграфыча Кудрявова, надул?
— Я надул? Это хорошо.
— Самым настоящим образом. Ты помнишь, когда мы с тобой возвращались домой
и ехали еще на тачанке, и ты мне родословную свою диктовал-то.
— Ну, помню…
— Ты говорил тогда о предках?
— О предках. Дедах и прадедах. Это верно. Был такой случай.
— А откуда фамилия твоя вообще получилась не сказал.
— Как не сказал? Разве? Природная казачья фамилия — Гаморкин.
— Это-ж от калмыцкого корня.
— От калмыцкого?
— Да. Мне Шамба Нюделич сказал, что хамор, значит, — нос. Так что ты в нашем переводе вовсе и не Гаморкин, а Иван Ильич Носов.
— Я — Носов?
Иван Ильич побагровел от обиды и отчего-то схватил себя за нос.
— Я — Носов? Нет, тут что-то не так.
Страшно волнуясь, взглянул не меня уничтожающе.
— Тут что-то не так.
Он молча повернулся и пошел от меня прочь.
Тогда я зашел в курень к Настасье Петровне. Она только что развесила во дворе, на натянутых веревках Гаморкинское белье и с красными от стирки руками, но уже сухими, меняла занавески на окнах.
— Вы один, Кондрат Евграфыч?
— Один.
— А и де муж?
— Муж на меня в обиде. Куда-то пошел.
Настасья Петровна бросила на меня любопытствующий свой взгляд и спросила:
— За что-й-то в обиде?
— Да вот, Петровна, сказал я, что по-калмыцки, мне Шамба Нюделич говорил, ха-мор — значит нос и что, следовательно, точная фамилия его будет не Гаморкин, а Носов.
— Но-осов? — тоже недоверчиво переспросила Петровна.
— Носов, самая настоящая — от „носа".
Гаморкина тоже нахмурилась.
— Это не так.
— Да так, так. Хамор — по-русски — нос.
— Так это по-русски.
— По-русски.
— Ну, а мы, слава Богу, не русские, а казаки. Нам ни с кого примера не брать. И вам должно быть стыдно, кум. Вам Ильич ничего не сделал дурного, а вы его на русский перевели. Он страсть, как своей казачьей фамилией гордится и дорожит. Срам вам — пожилой вы человек. Сродственник…
— Да что-ж я? — удивился, — я ведь только сказал.
— Вот и не надо было вовсе говорить. Ведь это, если Варвара Семениха или Киткина мать узнают, или старуха Курдюмиха — ведь они меня задразнють. А, скажут, мадама Носиха? И так и этак. Ты-ж знаешь, кум, что это за народ, сбрешешь, — а они уже уцепились.
— Да это-ж мне Шамба Нюделич…
— А вот я твоему Шамбе Нюделичу задам! Казачья кровь, особая кровь, на чужие языки не переводимая. Ишь что удумали. Управы на вас нет.
Рассердилась окончательно Настасья Петровна, руками замахала, босой ногой стала топать.
— Это еще что такое? Носовы? Иван Ильич Носов, Настасья Петровна Носова. Тьфу! Может быть еще скажете — Кремлев, или Лаптев, или Балалайкин? А? Еще и это скажеть-те.
— Да я, Настасья Петровна…
— Молчи. И слушать тебя не хочу! Ни тебя, ни Шамбу, никогошеньки. Хамор вовсе и не нос, и все вы с ним выдумали, чтобы нас опозорить промеж хуторцов. Сами вы с ним носы, что-б вам пусто было.
Тут на стол села муха и стала чистить лапками крылышки. Настасья Петровна хлопнула по столу снятой занавеской, и с сердцем раздавила ее, когда та упала, оглушенная, на пол.
Раздавив, она как-бы очнулась, принесла тряпку и аккуратно затерла пятнышко, потом сказала мне сдержанно и сурово:
— Иди ты, пока Ильич не пришел, а то попадешь под горячую руку — своего носа в целости не унесешь.
Я пожал плечами и двинулся к двери. Но было уже поздно — на пороге стоял сам Иван Ильич. Несмотря на то, что он имел вид угрюмый и папаха у него была надвинута на брови, все-же в его фигуре было что-то такое веселое-важное, даже торжественное. Какое-то самодовольство светилось в уверенной позе. Я остановился.