Шрифт:
«Этот экземпляр, который себя так позорно вел, написан для Лили Брик, с лучшими чувствами к ней, devotedly <преданно> Б.Пастернаком».
На вопрос: «Кто и как именно позорно себя вел?» — ЛЮ, усмехнувшись, ответила, что это была лирическая petite histoire <небольшая история>, и перевела разговор. Его рукопись она, конечно, бережно хранила всю жизнь.
Впоследствии Пастернак разошелся с Маяковским, однако это не повлияло на их отношения с ЛЮ. Он ее звал Лиля, она его — Боря.
Вообще поэтами ее поколения были Фет и Тютчев — до появления символистов. Если же брать наш век, то сначала Блок, которым она увлекалась долго. Хлебникова она считала гениальным еще в те времена, когда он был изгоем. Она вспоминала, что «у Хлебникова никогда не было ни копейки, одна смена белья, брюки рваные, вместо подушки наволочка, набитая рукописями. Когда уезжал в другой город, наволочку оставлял где попало. Бурлюк ходил за ним и подбирал, но большинство рукописей все-таки пропало. Читать свои вещи он совсем не мог, ему становилось нестерпимо скучно, он замолкал на полуслове, говоря «и так далее». Я никогда не слышала от него ни одного пустого слова, он никогда не врал и не кривлялся, и я была убеждена в его гениальности.
Пришел он к нам как-то зимой в летнем пальто, синий от холода. Я тут же повела его покупать шубу. Он долго примерял, выбрал фасонистую, на вате. Я дала ему три рубля на шапку и пошла по своим делам. Вместо шапки он купил, конечно, цветных бумажных салфеток в польском магазине (очень уж понравились) и принес мне в подарок».
Это очень характерно для Лили Юрьевны: приютить, поддержать, накормить. Я всегда вспоминаю строку Цветаевой: «Розового платья никто не подарил», — мол, все восторгались, а не помогли.
К Брикам ходило много литературной братии и художников, которым впоследствии суждено было прославиться. Они были дружны и с Горьким, бывали у него, а он приходил к ним играть в карты.
«И вдруг я узнаю, — рассказывала впоследствии ЛЮ, — что из его дома пополз слух, будто бы Володя заразил сифилисом одну девушку и шантажирует ее родителей. Нам рассказал об этом Шкловский. Я взяла Шкловского и тут же поехала к Горькому. Витю оставила в гостиной, а сама прошла в кабинет. Горький сидел за столом, перед ним — стакан молока и белый хлеб — это в девятнадцатом-то голодном году! «Так и так, мол, откуда вы взяли, Алексей Максимович, что Володя кого-то заразил?» — «Я этого не говорил». Тогда я открыла дверь в гостиную и позвала: «Витя! Повтори, что ты мне рассказал». Тот повторил, что да, говорил, в присутствии такого-то. Горький был приперт к стене и не простил нам этого никогда. Он сказал, что «такой-то» действительно это говорил со слов одного врача. Я попросила связать меня с этим «та- ким-то» и с врачом. Я бы их всех вывела на чистую воду! Но Горький никого из них «не мог найти». Недели через две я послала ему записку, и он на обороте написал, что этот «такой-то» уехал и он не может ничем помочь». Типичная злая сплетня.
Я тут же поговорила с этой девушкой (Сонка Шемардина), и та сказала, что не было ничего подобного. Она мне рассказала, что знает, что пустил этот слух один литератор из ревности к Маяковскому, поскольку она в свое время ушла от него к поэту. Горький сплетню с удовольствием подхватил и пустил дальше, ибо теперь он ревновал к литературной славе Маяковского, которого широко печатали. Горький очень сложный человек. И опасный. Знаменитый художник отнюдь не всегда бывает образцом нравственности».
Я держу в руках листок из моего архива. На обороте записки Лили Юрьевны — ответ, написанный характерным мелким почерком классика: «Я не могу еще узнать ни имени, ни адреса доктора, ибо лицо, которое могло бы сообщить мне это, выбыло на Украину».
«Конечно, не было никакого врача в природе, — продолжала Лиля. — Я рассказала эту историю Луначарскому и просила передать Горькому, что он не бит Маяковским только из-за своей старости и болезни».
Когда же в Берлине два писателя встретились в кафе «Ландграф», где чествовали Горького, Маяковский встал и, выкрикнув в зал: «Такого писателя в литературе не существует, он мертв!» — демонстративно ушел.
* *
Всю жизнь Маяковский считался с замечаниями ЛЮ, все читал ей первой, потом ей и Брику, затем уже всем остальным. Однажды, в первые дни их знакомства, в комнате, наполненной людьми, они сели на подоконник, и штора скрыла их от присутствующих, он — такой загорелый и красивый — гладил ее ноги и просил о свидании, которое и состоялось на следующий день у него в гостинице «Пале-Рояль». Когда же он прочел ей «Лиличке, вместо письма», там было:
Вспомни,
за этим окном впервые ноги твои исступленно гладил.
ЛЮ заметила, что «ноги» — это было в быту, а тут поэзия, что нельзя же подавать себя, как есть в действительности. Словом, ей не нравится. «Он и сам это ощущал, — говорила она, — поскольку был очень целомудрен в проявлении своих чувств», — и тогда появилось:
Вспомни — за этим окном впервые руки твои исступленно гладил.
Это любовное стихотворение кончалось щемящей, безнадежной строфой:
Слов моих сухие листья ли, заставят остановиться, жадно дыша?
Дай хоть
последней нежностью выстелить твой уходящий шаг.