Шрифт:
Посмеялся Петр Петрович, поругал-поучил Сеню. Да ему хоть кол на голове теши. Такой уж нрав у него — от вида женского тает, как воск от лица огня. Не первая это у него невеста — не последняя.
С одной невестой такой Сеня, должно быть, с год хороводился. Такая была хохотуша: засмеется — серебро рассыпает. За смех и полюбил ее Сеня.
Был у хохотуши этой брат — студент, была тетка, сухопарая такая, злющая. И что хуже всего — была тетка весьма благочестива и до страсти к столоверчению привержена. Как вечер — не с кем ей, она и засади хохотушу с собой за стол. Та в темноте сидит-сидит, да как фыркнет — одно горе просто тетке с ней.
Когда Сеня приручился хорошенько к этому дому, стала тетка его за столик сажать. Ну, а Сеня что ж, Сене только бы рядом с хохотушей сидеть да млеть, Сеня доволен.
Раз в субботу уселись вчетвером: тетка, Сеня, невеста и Алешка, брат невестин. Руки зачем-то накрест надо было: левую — направо, правую — налево, и пальцами с соседом цепь составить. Уселись. Темно, тихо в комнате, слышно, как кровь колышется. Жуть, а вдруг правда что-нибудь этакое? Закрыл Сеня глаза, поплыли круги золотые. Вот где-то совсем близко, тут, на столике теплая рука хохотушина, вот только немного нагнуться — темно ведь…
Круги золотые, темно, кровь колышется… Нагнулся Сеня, прижался губами к руке.
Ка-ак закричит Алешка, брат-то, благим матом, как вскочит:
— Да ты это что же, Сенька, с ума спятил — руку-то мне целуешь?
Хохотушка-невеста закатилась — и не может — не может — никак не вздохнуть. Свет зажгли. Стоит Сеня…
Ну, больше, конечно, не ходил уж туда.
— Руки эти самые накрест — погубили меня, запутали, — жаловался Петру Петровичу.
Погоревал-погоревал Сеня о хохотуше, да и забыл — пошли новые. Была Мышка — так Мышкой ее все и звали. Зубки такие беленькие да хорошенькие: целые дни Сеня искусанный весь ходил. А то была Кильдеева, силачка: полюбил ее Сеня за то, что положила она его на обе лопатки во французской борьбе. И была Таня — маленькая такая, легонькая: уж очень хорошо на руки ее было поднять, с того дело и началось.
Маленькая, легонькая — а вот никак не мог ее разлюбить Сеня. Жаловался Петру Петровичу.
— Засела защепой во мне — и не вытянуть, разве с мясом только.
На студенческой вечеринке забрались куда-то наверх, в далекую чертежку, и пристали к Сене: спой да спой костромскую какую-нибудь песнюшку. В другой бы раз Сеня ни за какие крендели перед публикой петь не стал. А тут, как выпивши малость был — ладно.
Закрыл Сеня глаза, лицо как слепое сделал и запел в нос уныло нищенскую песню:
Ой вы, люди умные, Вы люди уцёные, Повествуйте нам, Что есть двенадцать? Двенадцать апостолов, Одиннадцать без Июды, Десять заповедей, Девять цинов ангельских, Столько же архангельских…И дальше — всю до конца песню пропел о числе святом, апостольском. Закричали, захлопали: еще, Сеня, еще! Но уже не мог Сеня больше.
В комнате плавал жаркий туман, дурманил голову. Сошел со стола Сеня, замешался в толпу.
И увидал неподалечку от себя — барышню какую-то русскую, в кике, золотом шитой, в сарафане червонном. «Да как же это раньше я ее не приметил?»
Спросила Сеню барышня:
— Как звать-то тебя, паренек? Больно уж хорошо ты поешь.
Словечком этим — паренек — вконец улестила Сеню. Пошел за ней, закружило его.
«Да, она это, она, о которой…»
Звали барышню ту — Василисой Петровной. Родители у ней — купцы московские, именитые. От старого благочестия почти вконец отреклись уж, всякие роскошества у себя завели, дворец вон какой на Остоженке закатили.
И в том дворце хранилось у них все древлее, от родительских родителей наследованное: иконы старые, истинные, с огромными черными глазами; парчовые покровцы, шитые в скитах серебром-жемчугом; ковши для браги, для меда, муромскими людьми из дерева резаны; столы, кресла мореного дуба — с места не сдвинешь.
И посреди этого ходить ни в чем нельзя было Василисе, кроме как в сарафане да в кике. Да ни в чем ином и не ходила она, разве уж когда-когда.
Увидал ее Сеня здесь, обоймленную всем вот этим дедовским, пахнущим медом и ладаном, да так и прирос — не оторваться.
Бродили они вдвоем по церквам, по московским закоулкам. Пыль поднимали у старьевщиков — нет-нет, да, глядишь, и откопают какую-нибудь диковину. В ковровых санях, на тройке с колокольцами — ездили на Воробьевы горы.
Так вот катались раз зимним вечером — и вернулись на Остоженку к Василисину дворцу. Сели у ворот на скамеечке — такая там каменная резная была. Смотрел Сеня, не отрываясь, в синие глаза Василисе.
Улыбнулась Василиса, тронула пальцем Сеню, против самого сердца — и спросила: