Шрифт:
И еще спешно приписанное: «...Как больная крыса, их злоба... инфицировать... затаится... дыша заразой из темного угла...»
В день отъезда начлаг вызвал к себе мрачноватого и всегда насупленного Лям-Ляма. Всего лишь с одним конвойным!.. Лям-Лям считался среди зеков правой рукой Коняева. Так что самим этим вызовом Лям-Лям был поощрен. Возможно, назначен. То есть теперь (вслед за Конем) он наследовал барак и вожачество.
Начлаг угостил папироской (сказал: «Кончаются»). И сам же (неслыханно!) расспрашивал обалдевшего зека о житье-бытье в бараке-один. Все ли справедливо у них в ужин с едой — без вожака, а? Отпускают ли с насыпи больных пораньше?.. Спросил и о Хитянине. Заметно ли было, как тот свихнулся?..
Начлаг закурил вторую папироску, но Лям-Ляму не предложил (кончаются!). Молчали. Лям-Лям сглотнул слюну.
Начлаг ему вдруг сказал, что, если рассуждать в общем и целом, — зеки и охрана как бы один-единый мир. Начлаг еще и прибавил: да-да, единый мир, потому что (такова природа вещей) — усвойте это, зеки!.. — потому что охрана и сам начлаг тоже не вне колючей проволоки. Тоже ведь внутри. Вот ключ к правде лагеря... Охрана тоже люди. Опутаны колючкой. Вместе... Этого уравновешивающего всех и вся оттенка потерявшийся Лям-Лям (он не сводил глаз с коробки папирос) так и не схватил. Не уловил.
В бараке-один, конечно, спросили, зачем он был зван, но Лям-Лям не понимал и только пожимал плечами. А зеки не понимали Лям-Ляма. Красота! Вот ведь и нашему лагерю определилось стать таким местом, где уезжающий начлаг вызывает и угощает зека последней папироской!.. В тот же день переволновавшийся Лям-Лям упал с разгружаемой машины, вывихнув руку. Что за вожак! С подвязанной рукой Лям-Лям то подымался, то спускался со строящейся насыпи. И нет-нет говорил глупости. Его мучило проснувшееся честолюбие. Он нелепо страдал. Еще и подвязанная рука придавала ему дурную значительность. Как портфель чиновнику.
Тяжко вздохнув, Лям-Лям еще раз взошел на самый верх насыпи и сделал знак. Зеки тотчас перестали бросать землю. Кач и взмах лопат прекратился по всему переднему краю. Пыль снесло ветерком.
Весь в синеве неба Лям-Лям, покашливая, понес какую-то невнятицу. Какую-то чепуху.
— Заткнись! — рявкнул на него появившийся наконец опер.
И лопаты зеков снова заскрежетали. Заработали.
Опер подошел ближе. Он подступил неслышно. Так что куривший Афонцев с опаской вскочил на ноги.
— Ты ведь знаешь, что там на скале?
Афонцев кивнул: кто ж не знает, если вы знаете. Там буква. И без бинокля ее отсюда видно. Если вглядеться...
— Что за буква?
— «А», — ответил Афонцев.
— Ясное дело. Буква «А» — всякому понятно. А что дальше? Что за слово?
Афонцев вновь послушно ответил: не могу знать. Он и правда не знал. И чуть отвернул лицо. Он опасался, что опер ему сейчас врежет.
Но опер только усмехнулся — мол, мне... Мне ты мог бы сказать! Иначе что за доверие?.. Если ты, Афонцев, со мной в прятки — я с тобой в злого дядю. Понял?
И ворчнул уходя:
— Буквы писать — надо знать зачем.
Опер на ходу, на скором шаге попытался тут же узнать у Фили — у нервного зека с одним глазом и перекошенной челюстью. Быстрый какой! Хотел выведать у зека, который куда лучше обращался с ножом, чем со словом. Но и урка Филя-Филимон ответил витиевато — если и знаю, не сразу скажу! Сурприз! Может, буква как раз в имени вождя... Херка тебе с бугорка, а?
И преданно (оловянно) Филя смотрел единственным глазом на опера. Готовый при случае тотчас впасть в истерику со слезой — да, ссаный опер! мы все за вождя!
Гора горбатилась справа от насыпи. На скале (самый верх горы) и сейчас болтался, покачивался ветерком зек, спущенный на веревке. Метров десять — одиннадцать. Веревка не была длинной. Выбивали самый низ буквы, подошву. За свои трудовые полтора часа — выбоина, щербатина на камне. Величиной с банный таз... С тропы этот таз виделся мелким пятном. А из лагеря — оспинкой.
Но если напрячь опасливое зрение, чего не разглядишь! Лагерное начальство могло увидеть в выбитой букве замысел куда больший, чем он был у зеков. Начальству виднее. Возможно (и это интересно), что замысел и точно был куда большим. Зеки просто-напросто еще не всё додумали.
Возвращались со скалы, трое или четверо. С крошками каменной пыли в волосах. С часто моргающими красными глазами...
— Ишь грибники! — говорил опер.
Уже издали было видно — буква выровнялась.
Оказалось, у опера можно попросить бинокль. Взять и приставить к радостным глазам. И видеть... Зек придвигался при этом поближе. Знал, что от него воняет. Опер отшатывался. Опер только перетаптывался, ревниво ожидая — вернет бинокль зек? или не вернет?..
Начлаг отбыл, а замначлага на все смотрел с прохладцей. Он, правда, был в тот день утомлен. (Он вернулся с охоты на лося.) Любимые его две собаки отдыхали. Сам отдыхал.