Шрифт:
Как сказку, как невероятные волшебные сказки я слушал рассказы Рики о том, что когда тяжело заболела ее мать — по просьбе Екатерины Павловны — ее отца выпустили из Бутырок на свободу «под честное слово» и он находился на воле до выздоровления своей жены… Я слушал о новогоднем вечере, устроенном в Бутырках для политических заключенных, о концерте в Бутырках, на котором пел Шаляпин перед своим отъездом за границу.
И так длилось до самого тридцать седьмого года, до того дня, когда Екатерина Павловна бессильно сказала Рике: «Все. Больше ничего не могу. Теперь остается только низ, только первый этаж». Но для Рики и ей подобных и низ не остался. И она, и почти все такие, как она, ушли в те тюрьмы, куда они ходили на свидания.
«Политический Красный Крест» и все проблемы, которыми он занимался, были ликвидированы по старому, верному, испытанному способу. По которому Энвер-паша разрешал «армянскую проблему», а Гитлер «еврейскую проблему». Во всех ссылках были арестованы все те, которых опекала Екатерина Павловна Пешкова, собраны в тюрьмы, а затем расстреляны.
И были арестованы и, очевидно, расстреляны и Винавер, и те безвестные мужчины и женщины, которые работали в «Политическом Красном Кресте». И оставили на воле жить, мучиться и умирать только Екатерину Павловну. Она унесла с собой в могилу разгадку этой тайны: кто, когда, каким образом и почему разрешил ей легально поддерживать тот статус «политического заключенного», само понятие которого сейчас стало чем-то противозаконным, отрицаемым, — почти преступным.
И вот пришли годы, когда то, что Екатерина Павловна называла «низом», стало расти вверх. «Низ» проглотил курсы Берлица и «Политический Красный Крест», и соседние небольшие дома, в которых ютились какие-то, никому неведомые конторы. И адрес «Кузнецкий мост, 24», стал столь же известен, как и «улица Дзержинского, 2».
Когда ночью уводили с собой, то оставляли только единственные координаты: «Кузнецкий мост, 24». И если исчезал человек среди бела дня или темной ночью и обезумевшие родственники звонили по всем страшным телефонам, то самая последняя инстанция «дежурный по городу» спрашивал: «В милиции спрашивали?», «В скорую обращались?» и, выслушав утвердительные ответы, удовлетворенно говорил: «Тогда обращайтесь на Кузнецкий мост, 24».
И этот ответ был самым страшным, самым безысходным. Возвращались из больниц, могли возвратиться даже из милиции. Оттуда, куда посылал «дежурный по городу», никто еще не возвращался. Большинство и не вернулись.
Вот тогда мне и было сполна заплачено за отсутствие интереса к помещению напротив курсов Берлица.
За кремовые занавески самой «Приемной» мне тогда ни разу не пришлось попасть. Туда пускали не всех. А я ходил во двор, за железные ворота. Сколько же раз я туда ходил! Один ходил и с мамой, с Оксаной.
«На миру и смерть красна»… Конечно, есть в этом какая-то доля правды.
Но не думаю, чтобы тем, кого гнали на Бабий Яр, было легче от того, что их были тысячи… Двор на Кузнецком был всегда, с самого утра, полон людьми. Мужчины, женщины, дети. Больше всего женщин. Совсем старых и совсем молодых. И все молчат. Или разговаривают почему-то шепотом. Хотя единственный вертухай стоит только у калитки и с наслаждением начальственной суровости смотрит на тех, кто еще позавчера, вчера принадлежал к касте «начальников». Теперь они другие, ах какие же они другие!
Очередь вьется по двору, огибает какое-то строение, снова вытягивается и выходит к «финишной прямой» — к одному-единственному окошку в стене. Там, в этом окошке, дают справки. Справки эти необыкновенно кратки. В ответ на заикающийся, заплаканный вопрос: «Вот у меня сегодня ночью почему-то пришли и арестовали…» (это новички, значит…) следует окрик: «Фамилия, имя, отчество». Потом окошко захлопывается и через минуту-две снова открывается. Ответов было всего четыре: «Арестован, под следствием»; «Следствие продолжается»; «Следствие закончено, ждите сообщения»; «Обращайтесь в справочную Военной коллегии».
Никаких других ответов не было. Однажды впереди меня стояла женщина, на вопрос из окошка ответившая: «Ясенский Бруно Яковлевич». Она пыталась спросить еще что-то, но ей крикнули: «Узнаете, все узнаете потом!». И, действительно, это было так. Мы все узнавали. Только когда и как? Эта женщина, как и я, как и множество других на этом дворе потом попадали в другие здания этого проклятого квартала и могли узнать о судьбе своих близких более приближенно к действительности.
Очередь на Кузнецком была лишь началом хождения по другим дворам, к другим окошкам. Здесь никогда не сообщали, где, в какой тюрьме сидит арестованный. Чтобы узнать это, надо было ездить по тюрьмам: в Бутырки, Таганку, Лефортово, Матросскую Тишину, Новинский бульвар… И там стоять в длинных очередях, чтобы передать деньги — единственная разрешенная форма передачи, которая обезличенно, без сообщения от кого, зачислялась на «текущий счет» арестованного. В этих окошках, куда надо было подавать заполненный бланк и деньги, или брали — и это означало, что он здесь, — или же отвечали:
«У нас нету!»
И тогда надо было ехать на другой конец города, в следующую тюрьму и там пробовать передать деньги. И как счастливы бывали те, у кого эти деньги брали! Значит, он тут, вот совсем недалеко, за этими стенами…
Нет, передачи — даже вот такие, — это огромно! Я это понимаю, я насобачился на передачах в тюрьмах Москвы, Ставрополя, Георгиевска. Передача протягивает какую-то нить между пропавшим родным человеком, она означает, что он жив, что есть надежда его увидеть. И как бывает страшно, когда тебе протягивают назад бланк и деньги и говорят: «Выбыл». Все. Куда, когда, насколько? Они тебе это не скажут.