Бродский Иосиф Александрович
Шрифт:
«Мир создан был из смешенья грязи, воды, огня…»
Лидо
«Взгляни на деревянный дом…»
Вертумн
Памяти Джанни Буттафавы
I
Я встретил тебя впервые в чужих для тебя широтах. Нога твоя там не ступала; но слава твоя достигла мест, где плоды обычно делаются из глины. По колено в снегу, ты возвышался, белый, больше того — нагой, в компании одноногих, тоже голых деревьев, в качестве специалиста по низким температурам. «Римское божество» — гласила выцветшая табличка, и для меня ты был богом, поскольку ты знал о прошлом больше, нежели я (будущее меня в те годы мало интересовало). С другой стороны, кудрявый и толстощекий, ты казался ровесником. И хотя ты не понимал ни слова на местном наречьи, мы как-то разговорились. Болтал поначалу я; что-то насчет Помоны, петляющих наших рек, капризной погоды, денег, отсутствия овощей, чехарды с временами года — насчет вещей, я думал, тебе доступных если не по существу, то по общему тону жалобы. Мало-помалу (жалоба — универсальный праязык; вначале, наверно, было «ой» или «ай») ты принялся отзываться: щуриться, морщить лоб; нижняя часть лица как бы оттаяла, и губы зашевелились. «Вертумн», — наконец ты выдавил. «Меня зовут Вертумном». II
Это был зимний, серый, вернее — бесцветный день. Конечности, плечи, торс, по мере того как мы переходили от темы к теме, медленно розовели и покрывались тканью: шляпа, рубашка, брюки, пиджак, пальто темно-зеленого цвета, туфли от Балансиаги. Снаружи тоже теплело, и ты порой, замерев, вслушивался с напряжением в шелест парка, переворачивая изредка клейкий лист в поисках точного слова, точного выраженья. Во всяком случае, если не ошибаюсь, к моменту, когда я, изрядно воодушевившись, витийствовал об истории, войнах, неурожае, скверном правительстве, уже отцвела сирень, и ты сидел на скамейке, издали напоминая обычного гражданина, измученного государством; температура твоя была тридцать шесть и шесть. «Пойдем», — произнес ты, тронув меня за локоть. «Пойдем; покажу тебе местность, где я родился и вырос». III
Дорога туда, естественно, лежала сквозь облака, напоминавшие цветом то гипс, то мрамор настолько, что мне показалось, что ты имел в виду именно это: размытые очертанья, хаос, развалины мира. Но это бы означало будущее — в то время, как ты уже существовал. Чуть позже, в пустой кофейне в добела раскаленном солнцем дремлющем городке, где кто-то, выдумав арку, был не в силах остановиться, я понял, что заблуждаюсь, услышав твою беседу с местной старухой. Язык оказался смесью вечнозеленого шелеста с лепетом вечносиних волн — и настолько стремительным, что в течение разговора ты несколько раз превратился у меня на глазах в нее. «Кто она?» — я спросил после, когда мы вышли. «Она?» — ты пожал плечами. «Никто. Для тебя — богиня». IV
Сделалось чуть прохладней. Навстречу нам стали часто попадаться прохожие. Некоторые кивали, другие смотрели в сторону, и виден был только профиль. Все они были, однако, темноволосы. У каждого за спиной — безупречная перспектива, не исключая детей. Что касается стариков, у них она как бы скручивалась — как раковина у улитки. Действительно, прошлого всюду было гораздо больше, чем настоящего. Больше тысячелетий, чем гладких автомобилей. Люди и изваянья, по мере их приближенья и удаленья, не увеличивались и не уменьшались, давая понять, что они — постоянные величины. Странно тебя было видеть в естественной обстановке. Но менее странным был факт, что меня почти все понимали. Дело, наверно, было в идеальной акустике, связанной с архитектурой, либо — в твоем вмешательстве; в склонности вообще абсолютного слуха к нечленораздельным звукам. V
«Не удивляйся: моя специальность — метаморфозы. На кого я взгляну — становятся тотчас мною. Тебе это на руку. Все-таки за границей». VI
Четверть века спустя, я слышу, Вертумн, твой голос, произносящий эти слова, и чувствую на себе пристальный взгляд твоих серых, странных для южанина глаз. На заднем плане — пальмы, точно всклокоченные трамонтаной китайские иероглифы, и кипарисы, как египетские обелиски. Полдень; дряхлая балюстрада; и заляпанный солнцем Ломбардии смертный облик божества! временный для божества, но для меня — единственный. С залысинами, с усами скорее а ла Мопассан, чем Ницше, с сильно раздавшимся — для вящего камуфляжа — торсом. С другой стороны, не мне хвастать диаметром, прикидываться Сатурном, кокетничать с телескопом. Ничто не проходит даром, время — особенно. Наши кольца — скорее кольца деревьев с их перспективой пня, нежели сельского хоровода или объятья. Коснуться тебя — коснуться астрономической суммы клеток, цена которой всегда — судьба, но которой лишь нежность — пропорциональна.