Шрифт:
Перед сторожкой сошлись сторожа Мефодий и Никодим. Они спрятали в свитки колотушки, набили трубки табаком и молча курили, поглядывая в темное небо. Пахнуло дождем. На селе наперебой лаяли собаки. В гуще туч беспомощно метался месяц, силясь пролить на землю свое серебристое сияние. Спал дворец, спали поля. Лишь во флигеле светились окна.
— Не спит, люцифер, — прошептал осторожно Мефодий.
— Колдует, дьявол. Небось новую забаву себе выдумывает.
Никодим погрозил кулаком в сторону флигеля.
— Я бы его поучил.
— Пробовали уже.
Никодим понял намек Мефодия. Год назад, когда Ганский возвращался как-то через греблю, в него запустили камнем, только попали не в голову, а в плечо. А что после того на селе творилось! Лучше и не вспоминать… Не одна спина еще и доныне болит от господских плетей.
Сторожа, вздохнув, достают из карманов колотушки, и, попыхивая трубками, расходятся в разные стороны.
Однообразный перестук нарушает покой ночи. Ветер гудит в деревьях, как в мачтах кораблей.
Глава пятая ОСЕНЬ
Бальзак встретил рассвет, как часто бывало в последнее время, с чувством острой неудовлетворенности и сожаления о минувшей ночи. Он любил ночь, приносившую с собой одиночество, о котором он, как это ни странно, все больше грустил теперь в Верховне. Впрочем, и ночь не рассеивала повседневных забот и тревоги, похожей на невыразимую тоску, на запоздалую, неукротимую боль. Лежал навзничь в просторной постели, широко раскрытыми глазами ловил улыбку лукавых амуров в головах, ждал, когда внизу прозвучат шаги, когда во дворце проснутся.
Ему показалось, что вокруг все вымерло, и эта мысль напугала и смутила его. Он посмотрел на стол и увидел высокую стеклянную чернильницу на широкой мраморной подставке, связку гусиных перьев в серебряном стакане; поодаль лежала стопа бумаги. Все здесь, на* столе, ждало его. Он перевел взгляд на свои руки, словно хотел увидеть в них что-то новое, незнакомое, но перед глазами были те же руки, которые так уверенно и крепко держали перо и в Париже, и в Риме, и на Корсике. Он вздохнул и сел в постели, облокотившись на подушки. А немного погодя, когда утро завладело парком и окропило солнечными лучами кроны деревьев, Бальзак сидел за столом, сжимая в руке перо, углубленный в тяжелые думы.
Стук в дверь заставил его очнуться.
— Войдите!
Уже произнеся это, он вспомнил, что на нем только белый хлопчатобумажный халат, раскрытый на груди, но было поздно. Дверь скрипнула. Эвелина переступила порог.
— Друг мой, неужели вы еще не ложились?
Легкий всплеск шелковых ладоней, блеск перстней на пальцах, низкий, волнующий голос — все это сразу наполнило комнату радостью и светом. Бальзак бросился навстречу, опрокинул по дороге пуф, зацепился туфлей за ковер и преклонил колени. Он протянул к ней руки и так стоял, откинув голову, широко открыв глаза, ожидая и зовя губами. И, оглядывая ее с ног до головы, не уставал дивиться величественной прелести, строгим и ясным чертам лица, длинным ресницам, бросавшим едва уловимую тень на бледные щеки.
— Ева! — окликнул он и страстно двинулся к ней на коленях, пытаясь обнять ее ноги.
— Встаньте, Оноре! Сейчас же встаньте. Безумный, злой и ненасытный Оноре! Я пришла не за лаской в такую рань. Встаньте!
Он покорился. Поднял пуфик, поставил, отошел к камину и, скрестив на груди руки, застыл в молчании. Щуря глаза на свет, Эвелина прошла к столу, повернула кресло спинкой к окну и села. Она смотрела на Бальзака с откровенным любопытством и не спешила начинать разговор. А он тоже молчал, угадывая причину, вынудившую добродетельную Еву подняться к нему так рано.
Это ее первое посещение за неделю его жизни в Верховне и первая их встреча наедине. Волна страсти улеглась где-то в глубине естества, утихла, и восстановившееся внезапно равновесие слегка удивило и встревожило его. А она, точно почувствовав эту внезапную перемену, поманила его рукой, позвала безмолвно, одним движением губ, и он тихо прошел к креслу, отодвинул пуфик и сел спокойно у ног.
— Как ваши успехи, Оноре? — спросила она, мягко, но решительно отведя руки, жадно потянувшиеся к ее плечам.
— Как видите, Ева, плохи. Никудышны. Вы мучаете меня, Ева. Зачем? — Он поднялся, отступил на шаг и снова уронил пуфик. Раздраженный, отбросил его прочь ногой и, приблизившись к креслу, склонился над Эвелиной.
— Вы молчите, Ева! Так дальше не может продолжаться. Неужели для этого я, как безумец, мчался из Парижа в эту пустыню, неужели для меня в вашем сердце нет ничего, кроме пустых фраз?
Он старался найти ответ в спокойных карих глазах, искал дрожащих желтых искорок, не находил, и тогда, уже не владея собой, закричал: