Шрифт:
Мудрый Пимен первым из современников Годунова решается вслух назвать причину Смуты — цареубийство, нарушение законов Божеских и человеческих; он своим монологом задает точку зрения вечности, без чего высокая трагедия вообще невозможна. Он раз и навсегда отверг соблазны земного жития и избрал для себя путь свидетельства о зле, царящем в мире; не перед современниками — перед потомками.
…Недаром многих лет Свидетелем Господь меня поставил… Когда-нибудь монах трудолюбивый Найдет мой труд усердный, безымянный, Засветит он, как я, свою лампаду — И, пыль веков от хартий отряхнув, Правдивые сказанья перепишет…
Его грядущий адресат — такой же Пимен, который точно так же удален от быстротекущего времени и, в свою очередь, обращается не к современнику, а к потомку. «Внутреннее время» Пимена вненаходимо, внеположно Истории, очищено от страдательного залога; оно «безмолвно и покойно». Именно поэтому Пимен уходит в свой труд ночью, когда итог одному дню с его бурями подведен, а начало другому дню не положено; когда История как бы замирает; и недаром «последнее сказанье» должно быть завершено до наступления утра: «Но близок день, лампада догорает…»
Пимен — персонаж более чем значимый и поданный с серьезной торжественностью. Он действует не от себя, но исполняет «труд, завещанный от Бога». Ему дано знание греха и предвидение последствий общенародного прегрешения; он ведает, что неправеден и повинен не только Борис, убивший царевича, но и народ, равнодушно нарекший Бориса царем:
Прогневали мы Бога, согрешили: Владыкою себе цареубийцу Мы нарекли…Но — и тут Пушкин как бы испытывает своего героя — рядом с Пименом дремлет тот, кто как раз и явится расплатой; тот, с кем будет связан ход ближайшей русской истории, — Гришка Отрепьев. И мудрый летописец, проникший мыслью в тайный ход вещей, не только не провидит в Григории лицо историческое, но и невольно указывает новоначальному иноку на открывшуюся «царскую вакансию»!
Случайно ли Пушкин вводит в монолог Пимена упоминание о «многострадальном Кирилле», который некогда жил в той же келье и говорил правду в лицо Иоанну Грозному? А в уста Бориса слова о том, что
…В прежни годы, Когда бедой отечеству грозило, Отшельники на битву сами шли.Знание Пимена — отмечено инаким, иноческим, высоким равнодушием; оно не ставится под сомнение, но и не до конца устраивает Пушкина.
Совсем не то — Юродивый, который появляется перед зрителем не в замкнутом пространстве кельи, но на открытом всем ветрам Истории пространстве площади перед собором, среди людской толпы. Он ведает и жалость, и гнев; он то поет слезную песенку:
Месяц светит, Котенок плачет, Юродивый, вставай, Богу помолися! —то сердится:
…Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича…Так что «не ведая ни жалости, ни гнева» — это не про него, не для него. И недаром Юродивый почти прямо сравнивается с царем:
Третий Чу! шум. Не царь ли? Четвертый Нет; это юродивый.Ему тоже дана власть — только другая, по-своему гораздо большая, чем власть Летописца и даже власть Царя. Власть не только знать о преступлении и наказании, но и свободно, прилюдно говорить об этом:
Царь Оставьте его. Молись за меня, бедный Николка. (Уходит.) Юродивый (ему вслед) Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода — Богородица не велит.Причем глас Николки это действительно и непосредственно глас Божий, ибо Юродивый действует не от себя, ему велит Богородица. А его бесстрашный разговор с властью земной от имени власти небесной — есть и прообраз будущего «мнения народного», и образец идеального поведения «властителя дум» перед «земным властителем», по-своему повторяющий жест Кудесника в «Песни о вещем Олеге».
Позже Пушкин многократно отождествит себя со своим Юродивым; отождествит в шутку, но вполне настойчиво: «Хоть она (трагедия. —А. А.) и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!» Лишь с двумя персонажами трагедии Пушкин связывал надежды на счастливый исход русской истории, на рождение отечественной гражданственности, но его личный идеал — Юродивый, а не Летописец.
Последняя беседа Александра с Карамзиным.
Между тем в карамзинской «Истории Государства Российского», на которую опирается Пушкин, все обстоит противоположным образом.
Личный идеал Карамзина, с которым он внутренне соотносит себя самого, — именно мудрый и тихий Летописец Палицын. Что же до «площадного» Юродивого, то о нем великий историк отзывается сдержанно; салонное недоверие к мистическому бесстрашию сквозит в карамзинском пассаже:
«Тогда же был в Москве юродивый, уважаемый за действительную или мнимую святость: с распущенными волосами ходя по улицам нагой в жестокие морозы, он предсказывал бедствия и торжественно злословил Бориса; а Борис молчал и не смел сделать ему ни малейшего зла, опасаясь ли народа или веря святости сего человека. Такие юродивые, или блаженные, нередко являлись в столице, носили на себе цепи или вериги, могли всякого, даже знатного человека, укорять в глаза беззаконною жизнию и брать все, им угодное, в лавках без платы; купцы благодарили их за то, как за великую милость. Уверяют, что современник Иоаннов, Василий Блаженный, подобно Николе Псковскому, не щадил Грозного и с удивительною смелостию вопил на стогнах о жестоких делах его».