Шрифт:
Нет никаких сомнений, что под внешнеполитическим покровом Священного Союза — под его полумистическим покровительством — закладывался фундамент внутренних реформ. И закладывался — одновременно — по всем возможным направлениям. От религиозного просвещения до новой государственной мифологии; от «многоукладности» земельного устройства — до подготовки к поэтапному раскрепощению крестьян. Последнее, как кажется, и станет центром, смыслом, сутью разнообразных «зачинов», их соединительным звеном; с великим намерением царя будет зримо связано все. И христианизация «масс», которая помимо всего прочего была призвана удержать раскрепощаемое сословие от соблазна непривычной воли. И постепенное возвращение Сперанского, без которого не обойтись, когда дело дойдет до самих реформ. И «пробный шар» с освобождением Остзеи параллельно с опытом конституирования Польши. И намерение учредить наместничества, упрощающие структуру управления Державой и еще более централизующие власть. И размах военных поселений. И даже — даже! — отказ депутации Васильчикова.
Впервые о военных поселениях, как помним, Александр заговорил на переломе в 1809-м. Тогда у этого замысла были свои военно-стратегические основания — равно как были они у генерала Шарнгорста, автора прусского образца, ландверной системы. [234] Предвоенному Александру ограничивать численность армии было незачем; однако сама прусская модель казалась весьма привлекательной, особенно в послевоенной перспективе, когда огромную армию-победительницу придется чем-то занимать. К 16-му году давний прожект срифмовался с новыми идеями государя, обрел иное смысловое измерение.
234
Пытаясь обойти жесткие условия Тильзитского мира, по которому прусская армия была ограничена числом 40 тысяч строевых солдат, генерал Шарнгорст нашел способ обойти эту квоту, не нарушая ее. После трех лет службы в регулярных войсках солдат попадал в ландвер первого порядка: несколько недель в году сборы, остальное время полевые общественные работы. Через пять лет — ландвер второго порядка. Две недели в году — военно-полевая жизнь, пятьдесят — просто полевая. К 35 годам солдат выходил в отставку, сохраняя боевую выправку на случай войны и крестьянские навыки на случай мира (второе было менее вероятно, чем первое). Великий Ordnung, бессмертный порядок торжествовал над неупорядоченностью бытия. «Die erste Kolonne marschiert, die zweite Kolonne marschiert…»
Чтобы сдвинуть с мертвой точки земельный вопрос, нужно было оборониться и от дворян, и от крестьян. То есть не только усилить личную власть царя в губерниях, не только вовлечь народ в гущу меняющейся церковной жизни, — но и подготовить «загон», в котором за одно-два поколения обезземеленные и вырванные из страшной, но привычной почвы рабства вчерашние крепостные без кровавых потрясений преобразовались бы в сословие «вольных хлебопашцев». Недаром именно военнопоселенскому командиру Аракчееву царь поручит в 1818 году разработать план освобождения крестьян, и расчетливый граф справится с поставленной перед ним задачей. [235]
235
См.: [Граф Аракчеев.] Записка о разных предположениях по предмету освобождения крестьян // XIX век. Кн. 2. М., 1872.
Логика его будет по-своему безупречна. После войны помещики начали все чаще закладывать свои поместья в казну: стало быть, деньги, расходуемые на это государством, добавив к ним пятипроцентный заем, можно обратить к обоюдной выгоде дворянства и монархии, к общественной пользе. То есть — ежегодно тратить по 5 миллионов рублей на выкуп в государственную казну крестьян, закладываемых в нее душевладельцами. Помещики будут рады освободиться от долгов; вполне революционная реформа получит видимость привычной купли-продажи и не потрясет умы; дворянское сословие сохранится — поскольку за помещиками останется до половины поместий. Поскольку же сохранится сословие, сохранится и монархия; крестьянам, выкупаемым с уступкою двух десятин на каждую ревизскую душу, земли все равно не хватит, и они сохранят крепость земле как наемные хлебопашцы. Процесс освобождения растянется на четверть столетия, а за это время успеет вырасти новое поколение землепашцев, приспособленное к свободной жизни.
Начинать крестьянскую реформу в России, не развернув поселения в полную силу, не создав запасной плацдарм, было так же невозможно, как затевать ее, не дождавшись положительных результатов остзейского эксперимента. Великому предшествует малое; тише едешь — дальше будешь.
И по той же самой причине, по какой государь поддержал умеренно-либеральный эксперимент в Остзее, он резко и властно пресек «освободительный» порыв российского дворянства. Дело было не только в опасении, что помещики пытаются перехватить у царя пальму первенства, заодно добившись проведения реформы на своих условиях (хотя и в этом тоже). Но и в том, что преобразования должны были совершаться по-александровски, исподволь, без огласки, не мешая стране дозревать до глобальных перемен. В 1816 году, под непроницаемым покровом тайны, сразу на всех полях засевались озимые. Взойти они тоже должны были одновременно, чтобы жатва началась в тот самый момент, когда завершится строительство внешней ограды Священного Союза.
Следственно, на переломе от зимы к весне 16-го царь нуждался не в том, кто даст «формулу русского покоя» и некую инструкцию по ее исполнению; не в том, кто стилистически довершит Петровские реформы, а в том, кто словом своим «пропишет» царские деяния в потоке общеевропейской истории. Царю был нужен неподкупный летописец, беспристрастный, — а значит, достоверный, но не претендующий на большее, — свидетель великих свершений, в эпоху которых вступала победившая Россия. Недаром в цитированном Манифесте, которым начался 1816-й, первый год эры Священного Союза, говорилось: «События на лице земли, в начале века сего в немногие годы совершившиеся, суть толь важны и велики, что не могут никогда из бытописаний рода человеческого изгладиться. Сохранение их в памяти народов нужно и полезно для нынешних и будущих времен». [236] Но кроме того государь не мог не помнить мартовскую встречу 1811 года; помня — должен был догадываться о претензиях Историографа на почтительное старшинство. А Его Императорское Величество никому и никогда не дозволял покушаться на свою самодержавность.
236
Здесь и далее пит. по: Дубровин Н. Ф. После Отечественной войны (из русской жизни в начале XIX века) // Русская Старина. 1904. № 4. С. 6–13.
Другое дело, что Карамзин во власть не ходил. Ему не грозил «синдром Сперанского». Его невозможно было наказать удалением от службы — в отличие от упрямого старика Державина (которого историограф в нынешний свой приезд навестил). Он был честным, частным, абсолютно свободным русским дворянином. Тем забавнее было затеять новую придворную игру — в кошки-мышки, чтобы в конце концов заманить независимую мышку в дворцовую мышеловку, откуда выхода нет и где поджидает ласковая, добрая, гостеприимная кошка. Вот там, в этой клетке, можно принять все условия мышки — сесть насупротив; милостиво и даже смиренно выслушать и поблагодарить: спасибо, мышка, что научила, как надобно жить.
Но для начала следовало проверить: готова ли к участию в веселой игре противная сторона? До какой степени незаинтересованный в постах Карамзин заинтересован в публикации своего труда на своих условиях? Полностью ли зависим независимый историограф от своих жизнестроительных принципов? Заодно не мешало заставить гордеца несколько смириться, указать поборнику личной свободы на его социальное равенство: покорное равенство подданных перед подножием трона и перед лицом тех, кому государь определил быть чуть более равными, чем остальным.