Шрифт:
Понять батюшек можно. Крестьяне, купцы, сельские помещики действительно сумели сохранить то, что непоправимо (и в значительной мере по своей собственной вине, из некой «сословной» гордыни) утрачивали рабочие и интеллигенты: неколебимую верность Церкви. Они и пили, и ели скоромное, и воровали, и топорами рубились, и в ереси соскальзывали, — но делали это как-то по-домашнему, привычно. Точно так же, как делали их отцы и деды. Чтобы потом (опять же, как деды и отцы) на коленях приползти к порогу отчего дома, раскаяться, исторгнуть поток слез из самого сердца, смириться и снова жить по-старому, до нового срыва в ужасный грех.
Интеллигенты и рабочие никуда не ползли. Они — уходили, рвали нити, что связывают душу с алтарем. Их ереси были совсем иного свойства. А главное, они были социальными подростками, сословиями переходного возраста. С ними было неприятно разговаривать — как неприятно миссионеру разговаривать с племенем людоедов, как неприятно было разговаривать апостолам с упрямыми греками, жестоковыйными иудеями, самодовольными римлянами. Ради них нужно было покидать обжитое пространство, рисковать, пускаясь в тяжкие дискуссии — с первыми о свободе, со вторыми о равенстве. Нужно было постигать ученые премудрости одних и снисходить к невежеству других, становясь одновременно и намного сложнее, и намного проще. (Конечно, имелся и другой способ — сразу и навсегда прожигать непокорные сердца обычными, но преисполненными небесной любви и божественной силы словами; но чудотворство — удел великих святых, а Церковь состоит в основном из людей грешных.) Скажем честно: мало кто тогда понимал это; российское священство, окруженное любящими добрыми чадами, предпочло не трогаться с места, бросив на произвол судьбы угрюмых, упрямых — и пока немногочисленных — пасынков.
Расплата последует не сразу, через поколения.
Сначала расцерковленная, но талантливая, умная, вдохновенная университетская среда переманит на свою сторону поповских сынков и дочек, как Крысолов, уведет их из домашней ограды, слепит из них костяк богоборческого разночинства. Затем промышленный подъем, совпавший с падением крепостничества, расшатает устои крестьянской вселенной и превратит пролетарскую лужицу в громокипящее море. А ближе к концу XIX столетия забытые — не Богом, но Его служителями! — полюса сомкнутся. Утратившие всякую связь с Церковью и возненавидевшие освященную ею монархию, интеллигенты встанут во главе рабочего движения — и произойдет то, что произошло.
…Вряд ли именно так представлял себе возможные следствия нынешних противоречий тот самый архимандрит — позже митрополит Московский — Филарет (Дроздов), чья риторика столь не нравилась галлолюбивому попу из рассказа Ивана Ивановича Дмитриева.
Наверняка — не так.
Филарет вообще мыслил иными категориями. Становиться миссионером дикого племени неправительственных интеллигентов он не собирался — и не стал. Многие из его отзывов, действий, решений ранили — и до сих пор способны ранить — либеральные сердца; уничижительные отзывы о владыке, данные Герценом и Сергеем Михайловичем Соловьевым, забыть трудновато. И республиканизм, и принципы открытого общества, и свобода печати, и научный прогресс — все это было Филарету совершенно чуждо.
После выхода из печати 9-го тома карамзинской «Истории…», предельно правдиво живописующего ужасы эпохи Ивана Грозного, Филарет смущенно заметит: а хорошо ли было обнародовать сии неприглядные факты? не повредят ли они монархическому чувству народа? не лучше ли было сохранить темные стороны российского прошлого под покровом тайны? После декабрьского мятежа 1825 года он произнесет проповедь, где слова «злодеи» и «преступники» будут не самыми суровыми. А после суда над несчастными злоумышленниками отслужит тот самый благодарственный молебен под открытым небом, во время которого потрясенный подросток Александр Герцен даст в сердце своем клятву верности делу русской революции. После изобретения фотографии владыка объяснит искусство светописи колебательным действием злых духов — и раз навсегда откажется сниматься на дагеротип, — а после строительства магистрали Петербург — Москва ни разу не согласится ехать из столицы в столицу поездом; на лошадках пусть и дольше, но благонадежнее…
Но, познав на себе обманчивую силу духовных томлений александровской поры, — он предчувствовал, что на Россию (а значит, на весь сопредельный мир!) надвигается беда. Апокалиптическая тревога звучит и в горьком замечании Филарета (почти на век упреждающем Освальда Шпенглера): «Время, в которое мы живем, — это не тихое утро России, но бурный вечер Европы»; и в его суровом ответе на вопрос любопытствующего — каким образом соединятся христианские церкви? — «Придут времена, и они уже наступают, когда мы вынуждены будем забыть о своих разделениях»… [256]
256
В его записях на календаре, где мы постоянно находим цитаты из Адама Рихтера, его «Магнетических снов» (Annales de la societe Harmonique. Т. III, 1789), а также читаем выписки, выдающие то тревожное предчувствие близкого конца, то утонченные ожидания Тысячелетнего Царства: «[без года] 6/18. Воскресенье Преподобного Вукола Смирнского.
Глаголется же, яко по седмих тысящах лет пришествие Его будет. Синакс. в н. мясопуст. Там же о Антихристе». Или: «13/25. Воск. Преп. Мартиниана. Златоуст сугубу некую силу древу оному имети глаголет: и на земли глаголет раю быти, и умну ему и чувственну любо премудрствует, яко же бе Адам и оба посреде тли и нетления, вкупе и писание соблюдая, и ниже паки пребываяй при письмени. Синакс. в н. сыропустн.» (Записи м[итрополита] Филарета на календаре //Русский Архив. 1914. № 11/12. С. 301).
А главное — выше идей охранительства, покоя патриархальной традиции, даже выше возлюбленного им монархического устройства России, ставил он полноту Церкви, не знающей деления на более или менее православные сословия. И по той же причине, по какой, заняв архиерейскую кафедру, святитель Филарет будет скручивать московских батюшек в бараний рог, не давая им упиваться, соблазняться, мздоимствовать, — по той же причине он не прекратит борьбу за души непонятных ему интеллигентов и не до конца приятных рабочих. Всеми доступными средствами. И кнутом, и пряником. И потрясающей суровостью, и невероятным снисхождением. И церковной проповедью, и евангельским переводом. [257]
257
Такова была сознательно выбранная им линия поведения. Именно потому в одном случае он буквально отбивал у цензуры оду Гаврилы Державина «Христос»; в другом — сам жаловался в цензурный комитет на Пушкина, за его непочтительный стих в «Евгении Онегине» про галок, севших на кресты; в третьем — просто переписывал наивными стихами пушкинский атеистический шедевр «Дар напрасный, дар случайный» и печатал в журнале для всеобщего ознакомления:
Не напрасно, не случайно Жизнь от Бога мне дана…Не в том было дело, что московский архипастырь год от года становился консервативнее или, наоборот, либеральнее; но в том, что стих из «Онегина» расценивал он как поэтическое хулиганство — и поступал с автором как с хулиганом, а в мятущихся строках «Дара напрасного» — угадывал затаенную жажду веры и на нее — откликался.
Пушкин, в свою очередь, поймет и примет адресованный ему пастырский жест; в 1830 году напишет он послание, в рукописи названное «Филарету»:
…Твоим огнем душа палима, Отвергла мрак земных сует, И внемлет арфе серафима В священном ужасе поэт.С помощью смены стилистических обертонов Пушкин подпустит легчайшую иронию. Слишком велик зазор между реальным уровнем Филаретовых виршей — и пушкинской формулой, их характеризующей: арфа серафима, священный ужас… Но этот полузаметный отсвет иронии не затронет существа дела, не поставит под сомнение искренность пушкинского отклика. В то самое время, когда «прилично» было посвящать стихи вельможе, полководцу, даже царю — и непросвещенно, дико — попу; когда в проповеди уместно было взывать к душе садовника, сановника, самодержца, опускаться же до объяснений с неблагонадежным литератором и свободолюбцем как-то не полагалось, как не полагалось и публично объясняться с непросвещенным «долгополым» сословием, — в эту самую эпоху лучший русский поэт и один из лучших русских пастырей, не изменяя себе, сделают шаг навстречу друг другу…
…Даром ли столь различен итог «библейского проекта» — как задумывался он царем — и как был воплощен Филаретом? Результатом царского замысла стали «апокалиптический бунт» патриархалов и еще большая изоляция прогрессистов от общецерковной жизни. Плодом Филаретова осуществления стало русское Евангелие, вышедшее в 1819 году и впервые за века прочтенное многими, очень многими россиянами. Да, Филарету суждено будет потерпеть на этом пути личное поражение — вместе со своим державным покровителем; да, ему придется дорого заплатить за евангелизацию Отечества. Но и награда будет велика: Бог даст ему ровно столько лет жизни, сколько понадобится для довершения библейского дела, фактически прерванного в 1824 году. В 1856-м, по воцарении Александра II, воля монарха, мнение Церкви и насущная необходимость наконец-то совпадут. 19 мая 1858 года выйдет постановление Синода, благословившего перевод, а к 1872 году, спустя пять лет после кончины митрополита Филарета, три части русской Библии (включавшие в себя большую ее половину) выйдут в свет.