Тимофеев Николай Семёнович
Шрифт:
Колонна подходит к окраине города, и начинается грабеж. Откуда-то из подворотен как тараканы выскакивают советские солдаты, теперь уже не разряженные для показа Европе пограничники, а наши обычные, грязные, обтрепанные, а иногда и оборванные красноармейцы, и набрасываются на идущих с краю казаков. Снимают сапоги. Конвойные этому никак не препятствуют, а наоборот, иногда помогают прикладами против пытающихся оказать сопротивление.
Я иду в середине колонны и считаю, что меня минет чаша сия. Не минула. Уже на выходе из города очередной мародер, маленький, щуплый, обтрепанный, ворвался в середину колонны, почему-то облюбовал меня, свалил на камни мостовой и, яростно матерясь, так как сапоги снимались туго, все-таки стащил их, бросил мне совершенно разорванные ботинки и скрылся. Дальше я шел босиком.
На огромном пустыре — сплошной обыск. Обыскивавший меня лейтенант отобрал у меня одни часы и забрал марки, которые я нашел в хорватском селе, в «удобствах во дворе». Филателист, мать его… Но одни часы он мне все-таки оставил. И за то спасибо.
Слышу возле себя дружный хохот. Оказывается, другой лейтенант нашел у казака три восточных медали за храбрость с мечами и позвал своих товарищей, вот, мол, храбрец, и заставил того надеть их на грудь. Соседние лейтенанты собрались кучкой и смеются. Потешаются.
Вообще же нужно сказать, что отношение к нам вот этих армейских лейтенантов было совсем не похожим на жестокое, можно даже сказать, зверское отношение пограничников. Видно, туда подбирались подходящие, особо надежные люди. Процедура закончена, нас заводят в зону.
Во всех советских средствах массовой информации, говоря о разных немецких зверствах, неоднократно подчеркивалось, что зачастую немцы содержали военнопленных не в устроенных лагерях, а под открытым небом, окружив какую-то территорию колючей проволокой. И поэтому немцы такие сякие, звери и палачи.
Наш теперешний лагерь был именно таким: огромная территория голой земли, окруженная проволокой, с пулеметами на вышках, то есть все это ничем не отличалось от тех же немецких «зверских лагерей».
Мне сказали, что в лагере было 30 тысяч человек, цифра эта вполне возможная, ибо всего англичанами было передано, по разным данным от 70 до 80 тысяч казаков, женщин и детей.
Располагались, кто как мог: кто в палатках, кто на голой земле. Из немецких треугольных плащ-палаток можно, соединяя их друг с другом, построить палатки разного размера и разной вместимости. У меня плащ-палатки не было, но место в палатке для меня нашлось.
Пожалованные мне Красной Армией ботинки абсолютно были не пригодны к носке, и я расхаживал босиком. Но недолго.
Наш огромный лагерь с многочисленным населением был по сути дела целым городом, и в этом городе был, конечно, базар. Базар большой, функционирующий чуть ли не круглые сутки, и на нем можно было купить что угодно, от портянок до золотых часов. Кстати, золотые часы ценились очень дешево, так как все понимали, что такая собственность была абсолютно ненадежной — не отобрали сейчас, отберут завтра.
Существовала и валютная единица: «у.е.» = одна сигарета. И я оказался богачом, у меня было около сотни сигарет, оставшихся после второй «жеребцовой» операции.
Уже на следующий день я отправился на базар, босиком. Мои торговые операции имели такой вид: за 30 «у.е.» я приобрел сапоги, не такие лихие, как были у меня до встречи с Красной Армией, а довольно поношенные, но еще к носке пригодные, и какого-то цивильного фасона, за 20 — шинель непонятного серо-голубого цвета, с коричневым воротником, потом, уже не помню по какой цене плащ-палатку, унтер-офицерскую фуражку, пару белья, полотенце и рубашку, черную и красивую, это была фирменная рубашка итальянских чернорубашечников Муссолини, но я ее хорошо осмотрел, никаких знаков или эмблем на ней не обнаружил и решил, что она мне пригодится.
Израсходовал всю свою валюту, но стал прилично экипированным и внес свой вклад в сооружение палатки.
Жизнь в лагере была тихой и неспешной. Нам давали сколько-то хлеба и два раза в день кормили гороховым супом на хлопковом или конопляном масле. Но мы не были голодными: почти у всех были еще галеты и консервы — остатки гадючей британской милости.
Не происходило почти никаких событий. Я уже упоминал, что офицеры НКВД искали кого-то в лагере, но чем это кончилось, не знаю. Видел я еще одно интересное происшествие. Заплаканная женщина в форме капитана медицинской службы, а за ней неотступно следует пожилой советский полковник.
— Ребята, — заливаясь слезами, говорила она чуть не каждому встречному, — скажите, где он. Скажите, пожалуйста.
— Как вам не стыдно? — хмуро твердил полковник. — Вы позорите честь советского офицера.
— Он мой муж, и я должна его найти.
Эта женщина нашла в нашем лагере своего мужа, похоронку на которого она получила еще в 1941 или 1942 году. В лагере не было никакого учета, никакой регистрации, и она просто взяла его к себе на квартиру в городе. Два дня они были счастливы, а потом она по обыкновенной бабской психологии чем-то его попрекнула: эх ты, мол, такой сякой. А он вспыхнул и вернулся в лагерь, теперь она его разыскивала, а он от нее прятался. Чем это кончилось, мне неизвестно.