Тимофеев Николай Семёнович
Шрифт:
Из лагеря военнопленных отец бежал в Чехию, осел на время в украинской колонии в Праге. Из Праги весной 1920 года перебрался в Австрию, в Вену. Там он увлекся поэзией, стал печататься в украинских литературных журналах. Его лирическое стихотворение «Снежинка» (я до сих пор помню его) привлекло внимание видного украинского поэта Олеся, предрекшего отцу поэтическое будущее (по странной игре случая, первое стихотворение моей дочери Ани, его внучки, написанное на английском языке, тоже называлось «Снежинка»). Предсказание Олеся не сбылось: на самом деле отец закончил свой трудовой путь бухгалтером.
Беспокойный дух вскоре повлек его в Германию, а оттуда в белогвардейский корпус кн. Бермонта-Авалова в Латвии. Впрочем, ожидаемый поход на Петроград не состоялся. Белое движение сходило со сцены. Отец вновь очутился в Германии, унеся с собой из Прибалтики глубокое уважение к немецкому боевому товариществу («камерадшафт»), с которыми он познакомился во время контактов русских военных с военными немецкого балтийского ландвера. В последнем, между прочим, служил в то же время англичанин, будущий британский фельдмаршал и командующий 8-й армией — Александер. С ним скрестились мои пути в 1945 году, когда солдаты, подчиненной ему армии, выдавали большевикам ушедших от них казаков.
В Германии долго отец не оставался. Тоска по Родине звала его домой и когда в 1921 или в 1922 г.г. в Советской России была объявлена амнистия желающим вернуться на родину эмигрантам, то отец принял предложение советского правительства.
Сразу же по прибытии в Ленинград, следователь спросил его во время допроса, почему он вернулся в Россию. «Так вы же объявили амнистию», — простодушно ответил отец. Следователь посмотрел на него с некоторым сожалением, как смотрят на несмышленышей, и произнес: «Ну и дурак же вы!»
Безусловно, проходя в последующие 20 лет мытарства советского рабоче-крестьянского «рая», отец не раз соглашался с суждением доброжелательного следователя. Лично я убежден, что возвращение отца было самое лучшее, что он мог тогда предпринять. Не вернись на родину, отец не встретил бы мою маму и я не появился бы на свет или имел бы другого отца. Но тогда я был бы совсем другим человеком, с другими задатками и склонностями. Я не был бы этим моим, единственным и неповторимым «я» Юрия Кругового, которым, я должен со всей скромностью заявить, я все еще остаюсь очень доволен. Несмотря на то, что это мое «я» доставляло мне в жизни немало неприятностей. И быть другим я не хотел бы.
Советскую власть отец не терпел всеми фибрами своей души. В семье своих взглядов не скрывал, но и не был достаточно сдержан в кругу друзей и собутыльников. Однажды в компании, в состоянии, когда человеку море по колено, отец объявил присутствующим, что Харьковский тракторный завод (ХТЗ) — гордость социалистической индустриализации страны, построен на костях кулаков. Товарищ донес на него, и отец был арестован.
Мать моя, врач-гинеколог, не была настроена так радикально воинственно, как мой отец, но и она страдала от лицемерия и лжи, пронизывавших все сферы советской жизни, осуждала жестокость власти и подчеркивала превосходство жизни в царской России (и в смысле личной свободы, и в смысле материального благосостояния) над жизнью в Советском Союзе.
В раннем детстве, во время поездок моей мамы к родственникам на Кубань в ст. Изобильную и в Ставрополь, я бывал свидетелем разговоров о белых и красных. Симпатии собеседников неизменно были на стороне первых. Что означали эти слова в действительности, я тогда еще не понимал, поэтому, когда на улице я встречал казака в красной рубашке, то он представлялся мне человеком злым. Напротив, казаки в белых рубашках в моем детском воображении были людьми, заслуживающими всяческого уважения и доверия. Отпечатался в детской памяти старик Карагодин, бывший хуторской атаман, кричавший с выражением неповторимого презрения на лице: «Тоже называется власть. Даже гвоздика нет у них… гвоздика!» Карагодин погиб при раскулачивании.
Сходное мнение о советской власти имела и наша хозяйка — Прасковья Яковлевна Шатрова, в доме которой в рабочем районе Харькова, на Основе мы снимали квартиру. Ее определение господствующего режима было исчерпывающе ясным: «б…андитская власть!» Правда, ее не трогали. Власти смотрели на нее, как на отсталую, классово несознательную женщину. Была она вдовой рабочего, а второй ее сын — Женька, был к тому же партиец-коммунист. Конечно, несколькими годами позже ее не спасло бы и ее пролетарское происхождение. Но, к своему счастью, она умерла до начала массовых арестов в средине 30-х годов.
Ко всему этому, в памяти были живы образы умиравших на улицах Харькова крестьян, которых голод 1932-33 годов, организованный государством с целью сломить сопротивление деревни коллективизации, пригнал умирать в город. Трупы вывозили на грузовиках и сбрасывали в овраги. Это я знаю точно. В такой овраг свалили «по ошибке», упавшую на улице в обморок пациентку мамы. Милиционеры приняли ее за мертвую. Ночью, придя в себя, она выбралась из оврага и побежала назад в город. От нервного шока у нее началось сильное кровотечение. Утром она пришла в диспансер на прием к маме и рассказала ей все. В ее памяти мучительно застыла картина еще живой поднятой к небу руки, судорожно качавшейся в лучах повисшего над оврагом месяца. И это не выписка из романа Стендаля или рассказа Толстого. Это факт! Я видел изможденных крестьянских детей, сидевших на грязных тротуарах и в подворотнях дворов и жалобно просивших — «хліба!»