Шрифт:
Но в настоящем случае вопрос усложнялся тем, действительно ли Мак-Магон только прост или же он, сверх того, и тупоумен. Ибо если простодушный человек еще может представлять гарантию, то со стороны тупца ничего, кроме угроз, ожидать нельзя. Идея общего блага равно чужда и глупому человеку, и тупоумцу, но последний уже дошел до понимания личного блага и, следовательно, получил определенную цель для существования. В основу этого личного блага легли самые низменные инстинкты, но не надо забывать, что именно они-то и давят на человека наиболее настоятельным образом. До такой степени давят, что тупец начинает смешивать свое личное благо с общим и подчинять последнее первому. И вот, когда он таким образом доведет свое миросозерцание до наглости, тогда-то именно и наступает действительная опасность. Ибо тупец, в деле защиты инстинктов, обладает громадной силой инициативы и никогда ни перед чем не отступает. Если ему покажется, что необходимо, в видах его личного самосохранения, расстрелять вселенную — он расстреляет; ежели потребуется вавилонскую башню построить — он построит. Насколько несложны цели, которые он преследует, настолько же несложны и средства для их достижения. Все в нем потухло: и воображение, и способность комбинировать и продолжать будущее, все, кроме немолчно вопиющих инстинктов.
Что же такое, однако ж, Мак-Магон? Расстреляет ли он или не расстреляет? Вот вопрос, который витал над Парижем в мае 1876 года. *
Но, по-видимому, Мак-Магон действительно был только «честная шпага», и ничего больше. Рассказывают за достоверное, что все уже было как следует подстроено, что приготовлены были надежные войска, чтобы раскассировать палату, и подряжены парадные кареты, в которых Шамбор имел въехать в добрый город Париж…
Я понимаю, как эти слухи должны были волновать французов, которые хоть сколько-нибудь помнили и понимали прошлое Франции. Черт знает что такое! Сделать одну великую, две средних и одну малую революцию, и за всем тем не быть обеспеченным от обязанности кричать (или, говоря официальным языком, pousser des cris d’all'egresse [104] ): vive Henri Cinq! [105] как хотите, а это хоть кого заставит биться лбом об стену. И действительно, французы даже друг другу боялись сообщить об этих слухах, которые до такой степени представлялись осуществимыми, что, казалось, одного громко произнесенного слова достаточно было, чтобы произвести взрыв.
104
испускать ликующие крики.
105
да здравствует Генрих Пятый!
Но в решительную минуту Шамбор отступил. Он понял, что Мак-Магон не представляет достаточного прикрытия для заправского расстреляния «доброго города Парижа». И Мак-Магон с своей стороны тоже не настаивал. Но, сверх того, и того и другого, быть может, смутило то обстоятельство, что палата, с раскассирования которой предстояло начать «реставрацию», не давала к тому решительного повода.
Будь палата несколько более нервная, проникнись она сильнее человеческими идеалами, Шамбор, наверное, поступил бы с нею по всей строгости законов. Но так как большинство ее составляли индейские петухи, которые не знали удержу только в смысле уступок, то сам выморочный Бурбон вынужден был сказать себе: за что же я буду расстреливать сих невинных пернатых?
Положим, что Клемансо виноват; положим, что, кроме Клемансо, наберется и еще человек десять, двадцать зачинщиков, которые сдабривали его суконную речь криками: «bravo! tr`es bien!» [106] — но что же из этого? Во-первых, и Клемансо, и его укрывателей сама палата охотно во всякое время выдаст для расстреляния; во-вторых, допустим даже, что вы расстреляете Клемансо, но с какой стороны вы подступитесь к индюкам, у которых на все подвохи уже зараньше готов ответ: la r'epublique sans r'epublicains; * [107] a в-третьих, ведь и самый Клемансо — разве он буянил, или грубил, или угрожал? Нет, он скромно ходатайствовал: коли любишь — прикажи, а не любишь — откажи! Таким кротким манером и перед самим Шамбором ходатайствовать не возбраняется.
106
браво! отлично!
107
республика без республиканцев.
Одним словом, ежели в древности Рим спасли гуси, то в 1876 году Францию спасли — индюки.
Под этим впечатлением я и оставил Париж. Я расставался с ним неохотно, но в то же время в уме уже невольно и как-то сама собой слагалась мысль: ах, эти индюки!
Я возвратился в Париж осенью прошлого года. Я ехал туда с гордым чувством: республика укрепилась, говорил я себе, стало быть, законное правительство восторжествовало. Но при самом въезде меня возмутило одно обстоятельство. Париж… вонял!! * Еще летом в Эмсе, когда мне случалось заметить, что около кургауза пахнет не совсем благополучно, мне говорили: это еще что! вот в Мариенбаде или в Париже, ну, там действительно…
В Мариенбаде — страждущее человечество; в Париже — человечество благополучное. Два противоположных явления, а результат один — вонь! Какая богатая антитеза и сколько блестящих страниц написал бы по поводу ее Виктор Гюго! Я же скажу кротко: пути, которыми ведет нас предопределение, неисповедимы.
Действительно, приехавши в конце августа прямо в Париж, я подумал, что ошибкой очутился в Москве, в Охотном ряду. Там тоже живут благополучные люди, а известно, что никто не выделяет такую массу естественных зловоний, как благополучный человек.
Что ему! щи ему дают такие, что не продуешь; каши горшок принесут — и там в середке просверлена дыра, налитая маслом; стало быть, и тут не продуешь. И так, до трех раз в день, не говоря об чаях и сбитнях, от которых сытости нет, но пот все-таки прошибает. Брюхо у него как барабан, глаза круглые, изумленные — надо же лишнюю тяжесть куда-нибудь сбыть. Вот он около лавки и исправляется. А в лавке и товар подходящий: мясо, живность, рыба. Придет покупатель: что у вас в лавке словно экстренно пахнет? — а ему в ответ: такой уж товар-с; без того нельзя-с.