Шрифт:
Близился вечер, на чужом берегу Млавы нагло и дерзко, больше не скрываясь, жгли костры и смоляные бочки. Выше и ниже по течению баварцы и пруссаки навели мосты, переправлялись ротами и эскадронами; нет, не одна «чёрная бригада» встречала на границе полки горе-командира Шаховского, и даже не одна наёмная дивизия фон Пламмета; самое меньшее – полнокровный корпус.
Оставалось ждать темноты – ночью никто не воюет, хотя фон Пламмет, похоже, придерживался на этот счёт иного мнения. То тут, то там вспыхивала стрельба, гремела канонада, мало-помалу отодвигавшаяся к северу и востоку.
Что случилось со штабом во главе с самим князем, что произошло на Лабовской мызе – не хотелось даже и думать.
Сажнев и его ротные собрались вместе, когда стало ясно, что атаковать их прямо сейчас не станут. Ветер старался, помогал, дул вопреки всем законам в спины стрелкам и в лицо окружавшим; верно, и впрямь помогла «жертва» унтера Петровского, сподобили зимовички – а чёрные драгуны не дерзали сунуться. Оно и понятно – их главные силы уходят всё дальше от границы, что с русским корпусом – неведомо, где его передовые полки – бог знает. Нельзя терять время, с окружёнными упрямцами разберутся позже. Может, уже на рассвете.
– Нет, Михайло Платоныч, – сажневская челюсть выпятилась, – ждать ничего не станем. Пойдём сейчас. Нам не видно – ну так и им тоже. А на штыках кишка у них тонка с нами сладить. Сигнальщикам сил не жалеть! Кто отстанет – на звук трубы тянуться. Отходить станем дорогой.
…День угасал, когда под аккомпанемент паливших с правого берега прусских мортир батальон Сажнева сжался огромным ежом – там, где в спасительную глубь леса убегала дорога, самими же стрелками изрытая и перерытая.
Подполковник, как всегда перед боем, проверил пистолеты, пару раз подвытянул саблю из ножен и вогнал обратно: тщательно смазанная сталь выходила почти бесшумно, лишь с лёгким, хищным шипением.
– Пошли, – проговорил Сажнев хрипло, сдерживая себя, чтобы не рявкнуть, как бывало, во всю мощь лёгких.
– Пошли, – так же вполголоса подхватил Рябых; первая рота наступала в авангарде.
Без всегдашнего «ура», без выстрелов – качнулись, потекли во снежную хмарь, опрокинув собственными руками возведённый плетень. Обратной дороги теперь не было. Взводы сбились вместе, колючими клубками; и, послав ко всем чертям осторожность, громко заиграл батальонный трубач.
В драгунах и штуцерной пехоте у пруссаков ходили далеко не трусы, и командовал ими отнюдь не глупец. Нашлось немало отважно бросившихся наперерез вылезшему из берлоги русскому медведю; броситься-то они бросились, но тут же и полегли, переколотые штыками.
Вспыхнула стрельба сзади – драгуны палили наугад, сообразив наконец, что русские прорываются из кольца.
Стрелки Сажнева так и шагали – ото рва ко рву, от плетня к плетню, всё глубже и глубже в лес, стараясь не терять плечо товарища, подбирая раненых – только раненых! – и с горечью оставляя убитых.
Убитых, но не их ружья. Хозяйственные охотники, они знали, сколько стоят штуцера, с которыми не надо стоять под обстрелом, лихорадочно вколачивая пулю шомполом в ствол, – и не оставляли их неприятелю. Каждый югорец помнил историю, как покупал эти ружья самолично государь-василевс, и для стрелков штуцера стали чем-то вроде государева подарка каждому. А как такое врагу бросишь?!
Но и чёрные теперь напирали как-то не так, слишком много тел в мохнатых меховых плащах осталось на размокающем, тающем снегу рядом с трупами их же лошадей.
Возле Сажнева, как всегда, крутился Фимка, ловко, сноровисто перезаряжая пистолеты, ухитряясь постоянно оказываться рядом, всовывая рукоять в лапищу командира югорцев в тот самый миг, когда он только начинал тянуться к денщику.
Звал и звал своих трубач – сквозь мокрую предвечернюю мглу, сквозь плотный снег, сквозь ветер, хорошо ещё, что дувший в лицо наседавшему неприятелю. Сажнев понимал – на сигнал «Все ко мне!» поспешат не только его стрелки. Но иначе не удержать вместе пробивающийся к востоку батальон, не вывести из-под удара.
Какие там нумерованные боевые порядки, предписываемые опровергнутым самой жизнью Уставом! Югорцы сбивались спина к спине, зло щерились штыками, отпихивались прикладами, давая товарищам в заднем ряду те секунды, что потребны на перезарядку тяжёлого штуцера. Не оставалось времени заряжать по правилам, скусывая патрон, засыпая порох в казённик, запыживая, закладывая пулю, – и бумажные патроны вбивались целиком, как были. Обёртка, хоть и пропитанная нитратом калия, сгорая, оставляла порой в казённике тлеющие остатки, что могли воспламенить новый патрон до срока, но стрелки рисковали, потому что только их пули могли сейчас сдержать чёрных.
Падали в снег из озябших пальцев капсюли, и только штыки – клинковые, а не острые игольчатые, как у линейной пехоты, – не подводили хозяев ни за что и никогда.
Батальон Сажнева – как и другие стрелковые батальоны, любимейшее после гвардии дитя государя в армии – не отсиживался в казармах или на обывательских квартирах. Его посылали в огонь, на Зелёную линию, в Капказский корпус, требовали не шагистики, а меткой стрельбы, не церемониальных маршей, а находчивости и стойкости. Другие парадировали с идеальными интервалами. Рассказывали, что в былые годы Капказский корпус содержал – специально для столичных ревизоров – особую штабную команду, умевшую лихо, как говорили тогда, «метать ружьё» – то есть отбивать ружейные приёмы. Но те времена давно канули, а особо ретивые дураки-ревизоры доживали свой век в отставке – поговаривали, что совместными стараниями начальника жандармской службы графа Тауберта и военного министра.