Шрифт:
— Жалко, что не язык твой скверный припекло! В муху? Ее одним пальцем раздавишь, а он в слова оборотится, фьють — и лови попробуй! В мерзость смердящую, которая цепляется как репей и жалит словно шершни. Заключи свое сердце от его слов, если не хочешь гореть в преисподней.
Этьен Гарнье поежился от страха, словно верховод всех зол уже дохнул в затылок ледяным дыханьем.
— Если он скажет что-нибудь такое, я вам передам.
— И ухо почаще прикладывай к глазку: не слышится ли по ночам жабье кваканье или сатанинский хохот.
— Все сделаю.
— А теперь ступай.
Весь обратный путь сторож гремел ключами, отпугивая страх. Он был добрый малый и жалел тех, кого тащили из пыточной окровавленными, смердящими паленым мясом, а после влекли на эшафот. Прошло всего четыре месяца, как Гарнье перевели из Нельской башни в Шатле, и сердце его еще не успело ожесточиться.
Дойдя до шестой камеры, он приложил ухо к двери — тихо. Откинул навеску глазка — темно. Есть ли там кто? А вдруг обернулся мухой и сгинул? Нет, кажется, зашевелилось в углу, застонало. Уф, лучше бы нести ему караул в Нельской башне, играть с товарищами в кости, чем за лишнее экю дрожать от страха и кричать по ночам.
Глава 2
— Этьен, сынок, ты когда-нибудь видел пунцовую розу?
Слова, будто летучие мыши, закружились под низким каменным сводом. Сторож, наверное, ушел на кухню за хлебом и водой. «Да, обед и ужин похожи здесь как две капли воды, — усмехнулся Франсуа. — Как две капли воды и две крошки хлеба. В Консьержери дают еще горсть бобов, зато приковывают цепь к кольцу, вмурованному в стену. В Бург ля Рен разрешают зажигать светильник, но там нет житья от крыс. Но хуже всего в подземелье епископа Тибо д’Оссиньи, чтоб его черти сварили в ночном горшке, полном дерьма!»
Сколько он уже здесь? С ноября, а сейчас декабрь. Ветви каштана укрыл снег; когда сильный ветер, снег падает в зарешеченное узкое окно, и Франсуа, бережно собрав искрящиеся снежинки, долго держит на исхудавшей ладони, глядя, как медленно тает снег, как капли скатываются по впадинам черных морщин; из прозрачных становятся бурыми от тюремного пота и запекшейся крови.
Он не убивал. Он никогда никого не убивал, и даже Филиппа Шермуа лишь ранил. Его же убивали все. В его тощем теле, разрывающемся от кашля, не осталось ни одной косточки, не переломанной палачами, ни одной жилки, не кричащей от боли. А на этот раз помощник прево Пьер де ля Дэор решил прикончить школяра Вийона, и, кажется, ему это удастся, ведь не зря он спустил на него свору самых лютых следователей Парижа — Жана де Байли, Пьера Бобиньона и пса среди псов Жана Мотэна, который еще девять лет назад вел дело об ограблении Наваррского коллежа. Эти трое, заплати им хорошенько, прибьют гвоздями самого Иисуса Христа.
Зазвонили к обедне. Он узнал Марию — самый гулкий колокол Нотр-Дам, в морозном воздухе звон катился стеклянными шарами. Сердце Франсуа отозвалось ударами на звон, каменные плиты под босыми ступнями раскалились, как железный лист, на котором на ярмарке в Орлеане пляшут куры, перебирая обожженными лапками.
Задрожало сердце, и слезы хлынули из глаз, словно удары колокола стенобитным тараном проломили грудь, сокрушая стену вокруг сердца, — ширились известковые швы между глыбами, со скрежетом вырывались скрепы, и все дрожало, тяжко рушась, и душа металась на свирепом декабрьском ветру, как лист каштана. Франсуа обхватил толстые прутья решетки и затряс, но его малые силы даже дрожью не отозвались в черном кованом железе. И если бы сейчас сказал отец небесный: «Сотворю тебя снежинкой, жить которой до первого тепла, — согласен ли? Сотворю червем дождевым, цветком терновника — согласен ли?», ответил бы: «Боже всесильный и светоносный, яви свою силу и спаси! Как возжелаешь — червем, снегом, цветком, навозом, голохвостой крысой — только бы жить, только не умирать!»
Смолк последний удар колокола. Не было сил восстать с окаменевших колен. Припав губами к грязному камню, Франсуа шептал: «Богородица, дева, смилуйся!..» Сколько себя помнил, всегда пресветлое имя девы утишало боль, ибо нет для нее чужой боли. Слезы высохли, словно она отерла их с впалых щек узника. В тиши камеры он услышал тихий голос матери — тихо, но внятно, словно она рядом стоит на коленях, но слов не разбирал, только слышал — как в детстве, когда, присев на краешек кровати, она рассказывала сказку, и он, засыпая, уже не разбирал слов, а лишь что-то родное, любящее, ласковое, что укутывало мягче и теплей перины. Горячее оранжевое сияние заслоняло мир — и он засыпал. Лучшую свою балладу он посвятил богоматери — увидев на дороге из Ренна маленькую часовню и старую женщину, убиравшую полевыми цветами потрескавшиеся ноги Девы, стоящей в нише. И разве сам он, Франсуа, не похож на жонглера, о котором ему в детстве рассказывал Жан ле Дюк — ученик дяди Гийома? В красно-синих штанах, с колокольчиками, нашитыми на пояс, жонглер забавлял богородицу прыжками и тем, что ходил на руках. Нет, он не похож.
Загремел засов, заскрипела дверь. Сторож Этьен Гарьнье поставил у порога оловянную кружку и кусок хлеба.
— Этьен, сынок, я бы не отказался и от баранины, жаренной на углях.
— Господин де ля Дэор ничего не говорил насчет баранины.
— А насчет тушеной капусты со свининой?
— Не слышал.
— Постой, Этьен, помнишь, я обещал рассказать тебе о славном рыцаре Ланселоте?
Сторож почесал подбородок ключами, соображая, когда это он просил мэтра Вийона рассказать про Ланселота и нет ли тут какого дьявольского наущения, о котором предостерегал капеллан. Поскреб под мышкой, не убирая правую руку с рукояти кинжала, висевшего на широком ременном поясе, — капеллан, господин следователь де ля Дэор и господин аудитор Жан де Рюэль велели не спускать глаз с убийцы.
— Ну, так слушай, сынок. Однажды утром поднялся Ланселот, лишь только птицы запели. Подошел он к зарешеченному окну и присел, чтобы полюбоваться свежей зеленью, и так долго сидел он там, что лучи солнца осветили сад. И тогда посмотрел Ланселот на розовый куст и заметил на нем только что распустившуюся розу, что была в сто раз прекраснее всех других. И тут вспомнил он о своей даме, о королеве, что во время турнира у Камелота была прекраснее всех остальных дам. «И раз я не могу теперь ее увидеть, — воскликнул он, — то хоть бы мне заполучить эту розу, что так мне ее напоминает». И с этими словами он просунул руку сквозь решетку окна, чтобы сорвать розу, но это ему никак не удавалось — слишком далеко рос розовый куст; тогда он перестал протягивать руки, посмотрел на оконную решетку и понял, что она очень прочна…