Верн Жюль
Шрифт:
— Да, Ваше Величество, наши телеграммы до них доходят, и на данный момент мы уверены, что за Иртыш и Обь татары еще не перешли.
— А о предателе Иване Огареве известий никаких?
— Никаких, — ответил генерал Кисов. — Шеф полицейского ведомства не имеет сведений, перешел тот границу или нет.
— Пусть его приметы немедленно разошлют в Нижний Новгород, Пермь, Екатеринбург, Касимов, Тюмень, Ишим, Омск, Еланск, Колывань, Томск — во все телеграфные посты, с которыми еще не прервана связь!
— Приказы Вашего Величества будут выполнены незамедлительно, — ответил генерал Кисов.
— Но обо всем этом — ни слова!
После чего генерал, почтительно откланявшись, смешался с толпой и вскоре незамеченным покинул гостиные дворца.
Несколько минут гвардейский офицер стоял задумавшись, а когда вновь вернулся к военным и политикам, собиравшимся группами в разных гостиных, лицо его уже обрело обычное спокойствие.
Важная новость, вызвавшая приведенный обмен репликами, не осталась тайной, как полагали офицер гвардейских стрелков и генерал Кисов. Разумеется, официально на эту тему разговоров не велось, — и даже полуофициально, поскольку «приказа» развязать языки не давалось, — однако кое-кто из высших чинов был более или менее точно осведомлен о событиях, происходивших по ту сторону границы. И тем не менее, то, о чем они знали скорее всего лишь понаслышке и о чем не велось разговоров даже меж членами дипломатического корпуса, — об этом негромко, словно делясь вполне точной информацией, беседовали двое гостей, которые ни мундиром, ни наградами не выделялись из числа приглашенных в Новый дворец.
Как, каким путем, через какого посредника эти двое простых смертных знали то, о чем столько других лиц, причем из самых влиятельных, могли разве что подозревать, — никто не мог бы объяснить. Не было ли это у них даром предвосхищения или предвидения? Или они обладали неким особым органом чувств, позволявшим видеть дальше того узкого горизонта, коим ограничено обычное людское зрение? Или особым нюхом для выведывания самых секретных сведений? А значит, почему бы не предположить, что благодаря этой укоренившейся привычке жить информацией и для информации, привычке, ставшей второй натурой, — сама натура их стала другой?
Из этих двоих один был англичанин, второй — француз, оба долговязые и худые, первый — рыжий джентльмен из Ланкашира, второй — жгучий брюнет-южанин из Прованса. Англо-норманн, педантичный, холодный и флегматичный, сдержанный в жестах и словах, говорил и двигался словно под действием пружины, включавшейся через определенные промежутки времени. Напротив, галло-роман — живой и стремительный — объяснялся сразу и губами, и глазами, и руками, выражая свою мысль двадцатью способами, в то время как у его собеседника был всего лишь один, раз навсегда застывший в мозгу стереотип.
Это внешнее несходство тотчас бросалось в глаза даже самому ненаблюдательному из людей; а опытный физиономист, присмотревшись к иноземцам поближе, четко определил бы характерное своеобразие их физиологии: если француз был «весь зрение», то англичанин — «целиком слух».
Действительно, оптический прибор одного был доведен употреблением до совершенства. Мгновенная чувствительность его сетчатки не уступала в скорости взгляду фокусника, узнающего карту даже при быстром тасовании колоды. Иначе говоря, этот француз в высшей степени обладал тем, что называют «памятью глаз».
Англичанин, напротив, был устроен словно специально для того, чтобы слушать и слышать. Стоило его слуху однажды воспринять звук чьего-либо голоса, он уже не мог его забыть и непременно узнал бы среди тысячи других, будь то через десять или двадцать лет. Разумеется, он не умел шевелить ушами, как те животные, что наделены большими ушными раковинами: но коль скоро ученые обнаружили, что человеческое ухо неподвижно лишь «до известной степени», то, вероятно, и уши нашего англичанина, приподымаясь и настораживаясь, умели улавливать звуки способом, сходным с тем, что присущ животным.
Следует отметить, что совершенство зрения и слуха у наших новых знакомых отлично служило им в их ремесле, ибо англичанин был журналистом в «Daily-Telegraph», а француз — корреспондентом… Но какой газеты или каких газет — он не уточнял, а когда его об этом спрашивали, то отшучивался, говоря, что переписывается со своей «кузиной Мадлэн». В сущности, этот француз, при всем кажущемся легкомыслии, имел натуру весьма проницательную и очень тонкую. Даже когда он порой судил о вещах вкривь и вкось, скорее всего, чтобы скрыть желание выведать суть дела, он никогда не проговаривался. Сама эта речистость помогала ему молчать, и, возможно, он был более сдержан и скромен, чем его собрат из «Daily-Telegraph».
И если оба они присутствовали в эту ночь, с 15 на 16 июля, на балу, что давался в Новом дворце, то именно в качестве корреспондентов, для вящего удовлетворения своих читателей.
Нечего и говорить, что оба журналиста с восторгом выполняли свое назначение в этом мире, лихо устремляясь по тропе самых неожиданных открытий, ничего не страшась и ничем не гнушаясь, с невозмутимым хладнокровием и подлинной отвагой профессионалов. Настоящие жокеи этой гонки, этой охоты за информацией, они были готовы шагать через заграждения, переплывать реки и брать барьеры с несравненным пылом истинных спортсменов, решившихся либо добежать «в первой тройке», либо умереть.