Шрифт:
Мы с Глумовым стояли друг против друга и безмолвно прислушивались.
— Начинается! — наконец произнес я.
— И какая, братец, это с моей стороны была гадость! — ответил он, — даже об Фаинушке позабыл… убежал!
— Послушай… а ведь нам в Кашин ехать надо! — предложил я.
— И непременно вместе с Редедею, — прибавил Глумов. — И его будут искать, и Балалайкина, и Прудентова… всех!
— Ты думаешь, стало быть, что теперь всё… вседела наши должны обнаружиться?
— Непременно все.И я уверен, что и Иван Тимофеев, и Прудентов, и Балалайкин — всенепременно соберутся в Кашине. Вот увидишь. Что такое сама * по себе смерть жида? Это один из эпизодов известных веяний * — и больше ничего. Не этот факт важен, а то, что времена назрели. Остается пропеть заключительный куплет и раскланяться.
Я слушал глумовские предсказания и сопоставлял их с недавним появлением Стыда. И чем более я думал над этим, тем больше находил связи, тем больше убеждался, что времена действительно созрели.
В два слова мы объяснили Редеде о тяжком подозрении, которого безвинно мы сделались жертвою. Но он выслушал нас с обычным своим легкомыслием и, по-видимому, даже не разобрал, в чем дело.
— Жида утопили! — воскликнул он, — и испугались! да я их массами… массами… плотину из них в Западной Двине…
Тройка, долженствовавшая увезти его в Кашин на совещание с виноделами, уже с час ожидала у подъезда. Еще раз провозгласили тост — последний! — и через десять минут мы уже были за стенами Бежецка. *
XXVIII *
Но здесь я обращаюсь * к снисходительности читателя.
Я должен кончить с этой историей, хоть скомкать ее, но кончить. Я сам не рассчитывал, что слово «конец» напишется так скоро, и предполагал провести моих героев через все мытарства, составляющие естественную обстановку карьеры самосохранения. Не знаю, сладил ли бы я с этой сложной задачей; но знаю, что должен отказаться от нее и на скорую руку свести концы с концами.
Во все продолжение моей литературной деятельности я представлял собою утопающего, который хватается за соломинку. Покуда соломинки были, я кое-как держался; но как скоро нет и соломинок — ясное дело, что приходится утонуть.
Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающею публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренно убежден, что в большем или меньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль.
Мысль о солидарности между литературой и читающей публикой не пользуется у нас кредитом. Как-то чересчур охотно предоставляют у нас писателю играть роль вьючного животного, обязанного нести бремя всевозможных ответственностей. Но сдается, что недалеко время, когда для читателя само собой выяснится, что добрая половина этого бремени должна пасть и на него.
Впрочем, это материя пространная, и речи об ней должны быть пространные…
Вкратце наши дальнейшие похождения заключались в следующем:
Приехавши в Кашин, мы немедленно отъявились к Ивану Иванычу. Но последний, похвалив нас за то, что мы не обегаем кашинского суда, объявил, что нас уже ищут. И не по одному только делу об утоплении жида, но и по всем вообще содеянным нами в разное время и в разных местах преступлениям. Ищут также и Редедю, который обвиняется в сношениях с египетскими агитаторами и в распространении вредных мечтаний в среде московских ситцевых фабрикантов. Для опознания наших личностей в Кашин привезен под караулом один из вреднейших злоумышленников (не Иван ли Тимофеич? — мелькнуло у меня в голове), который уже имел очной свод с пойманными в селе Благовещенском четырьмя сообщниками нашими, и последние во всем чистосердечно признались. Затем остается сделать такой же очной свод с нами, и нас завтра же увезут, за караулом, на судбище в Петербург.
И так как у Ивана Иваныча, в минуту нашего посещения, собралась партия в винт и между винтящими оказался и прокурор, то нас, не откладывая дела в долгий ящик, отправили в острог. Там мы нашли, кроме товарищей по путешествию, еще Ивана Тимофеича, который, как увидел нас, сейчас же воскликнул: «Они самые и есть!» Очной свод был кончен.
В Петербурге нас судили. Прокурор произнес блестящую речь, из которой я приведу лишь то, что касалось меня и Глумова. Мы оба обвинялись в одних и тех же преступлениях, а именно: 1) в тайном сочувствии к превратным толкованиям, выразившемся в тех уловках, которые мы употребляли, дабы сочувствие это ни в чем не проявилось; 2) в сочувствии к мечтательным предприятиям вольнонаемного полководца Редеди; 3) в том, что мы поступками своими вовлекли в соблазн полицейских чинов Литейной части, последствием какового соблазна было со стороны последних бездействие власти; 4) в покушении основать в Самарканде университет и в подговоре к тому же купца Парамонова; 5) в том, что мы, зная силу законов, до нерасторжимости браков относящихся, содействовали совершению брака адвоката Балалайкина, при живой жене, с купчихой Фаиной Стёгнушкиной; 6) в том, что мы, не участвуя лично в написании подложных векселей от имени содержательницы кассы ссуд Матрены Очищенной, не воспрепятствовали таковому писанию, хотя имели полную к тому возможность; 7) в том, что, будучи на постоялом дворе в Корчеве, занимались сомнительными разговорами и, между прочим, подстрекали мещанина Разноцветова к возмущению против купца Вздошникова; 8) в принятии от купца Парамонова счета, под названием «Жизнеописание», и в несвоевременном его опубликовании, и 9) во всем остальном.