Шрифт:
В сентябре месяце я вернулся обатно в Архангельск и не узнал его. По городу реже разъезжали каптэны, значительно опустела гавань и как будто в замену ее начиналась не менее шумная деятельность в самом городе, для которого наступило время Воздвиженской ярмарки. Вся она сосредоточилась около городской пристани, которой, между городскими рядами, предшествует довольно болъшая площадь. Площадь эта на то время служила рынком. Вся Двина пред нею вплотную почти уставлена была беломорскими судами разных величин и наименований: виднелись огромные и безобразные лодьи, не менее безобразные, хотя и меньшего калибра, раньшины, выделялись каюки, барки, полубарки, шняки, паузки, шитики; виделись плоты разных видов и наименований; шныряли между ними легкие карбасы и мелкие лодки. Шум и деятельность имели характер огромного, людного базара. Все эти суда привезли поморскую рыбу с дальних беломорских берегов и Мурманского берега океана: треску, палтусину, семгу, сельдей, сигов и другую. Все эти суда нагрузятся потом хлебом, солью, лесом. Архангельский люд, на половину своего количества, нашел здесь себе работу; даже бабы — по здешнему женки — заняты выгодной поденной работой. Часть их занялась промывкою на плотах крепко просоленной трески; часть расселась у наскоро сплоченных столиков и прилавков с подходящим и идущим товаром: шерстяными чулками, перчатками, сапогами, ситцем, носильным платьем в виде готовых красных рубах, овчинных полушубков. Между товарами этими реже других бросается в глаза значительное количество самодельных грубой работы компасов, имеющих на языке поморов название маток. Попадаются книги, картины московского изделия героического и юмористического смысла; и бьет в глаза пропасть деревянной посуды.
Народности спутались, расшумелись, занятые сосредоточенно собственными интересами; но несколько привычному взгляду можно отличить тут и рослого богатыря помора-кемлянина, сумлянина, раздобревших на мурманской треске и чистой, неутомляющей работе, и робкого с виду, менее разбитного и говорливого жителя Терского берега. Подчас толкается тут на рынке и узкоглазый, коротенький, коренастый лопарь, и бойкий, юркий матросик, остряк гарнизонный солдатик, и идет с развальцем шенкурский мужичок *— ваган кособрюхий водохлеб, с кривой подпояской, с огромной ковригой хлеба за спиной и за одним плечом, с вязкою лука за другим, с деревянной ложкой на манер кокарды за ленточкой поярковой шляпы грешневиком. Между другими поморами можно отличить и мезенцев, прозванных сажоедамии чернотропами(за то, что у них и избы обвесились, как бахромою, сажей, и дороги и тропинки их от этой сажи черные, черна и обувь их, всегда замаранная) — и собственно поморов из-под Кеми и Сумы, прозванных в свою очередь красными голенищамиза ту обувь, бахилы, которую они имеют обыкновение шить из невыделанной тюленьей кожи. Резко выделяется изо всех подвинский житель с виду угрюмый, но в самом деле ласковый, склонный к сближениям, острый на язык, но в то же время хитрый и пронырлмвый. Все это народ с издревле проторенной и прямоезжей большой дороги из Москвы в чужие страны, — народ тертый и искусный. Из деревни Заливья (Холмогорского уезда) являются сюда купора, выделывающие бочки для идущего за границу хлеба. Из села Емецкого — искусные строители больших лодок, называемых холмогорскими карбасами. Куростровцы — круглые земляки знаменитого Ломоносова — издревле гончары. Еще до Петра по Двине «не боги горшки обваривали, а все те ж куростровцы» (у одного из них и разбил царь Петр хрупкий товар, лазавши по судам и сорвавшись с кладки). Могут указать в этой рыночной толпе и «матигоров-чернотропов», осмеянных за то, что занимаются кузнечеством и, конечно, пачкаются сажей и углем, но зато снабжают весь север теми ружьями, с которыми воюют на море и в лесах (эти же матигоры — воры за бывалый случай, теперь полузабытый; «Богородицу украли, в огороде закопали»). В этой же рыночной толпе выделят бранью, укором и накриком «мудьюжанина» — жители селения, лежащего на одном из четырех устьев Двины, при самом завороте Зимнего берега, где поставлен маяк. Бесплодная земля и удаление от прочих жилых мест выучили, на большой голодовке, пускаться во вся тяжкая, изворачиваться и плутовать. Всякий недобрый человек обзывается «мудьюжанином»: чего уж тут ждать хорошего. Обругают ховрогора «беспутным» — очень обидным для этого придвинского жителя бранным словом, вынуждающим ответную драку, и при этом расскажут бывалый случай. Когда-то они, переезжая через Двину, на карбасе, опрокинулись. Многие утонули. Уцелевшие стали отыскивать товарищей. Закидывали сети, и вытащили 50 утопленников, а переправлялось их всего 40. Пр этом ховрогоры будто бы старались уверять свидетелей и клялись в том, что они многих спутников своих не досчитываются. Словом сказать, о придвинских обитателях ходит недобрая слава, именно по причине житья их на большой старинной дороге. В особенности народные присловья не хвалят тамошних женщин. Некогда про все Подвинье сложена была целая обличительная песня. В цельном виде она не сохранилась, и от нее остались лишь осколки, которые и пошли в оборот в виде присловий. Песня велась от самой Вологды и зацепила, конечно, Холмогорский уезд. В нем, сверх прочих более шаловливых: «по девичникам ходить да кумачники кроить — бутырчанки» (из деревни Бутырок), то есть не столько обряжать дом и хозяйство; сколько заботиться о нарядах. «Сойтиться да побасить, по головушке погладить — девки сорочински». «Из окна рожу продать, табаком торговать — херполянченки» (из деревни Херполе). «У девиц горчанок (деревня Горская) высокие поклоны — низкие поклоны», и т. д. На том же архангельском рынке не редкость встретить привезшего кладь товрянина (из деревни Товры). Большая часть Подвинья уходит наживать копейку на дальних заработках, — товряне же уперлись на своем и уходом на чужую сторону не соблазняются. Это породило у соседей насмешки над ними — говорят: «товряне дома углы подпирают, кнутом деньги наживают», то есть любят домашнее хозяйство и, в подспорье к нему, занимаются извозом. Над ними, может быть, и не насмехались бы, когда бы они были от досужества своего сыты. Впрочем, и над, собой эти насмешники подтрунивают тем, что на чужую сторону ходят «не деньги наживать, а лишь время провожать». Так поют они и в одной из своих юмористических песен.
Прислушавшись к говору, трудно отличить поселенцев одной местности от другой, тем более, что говор имеет по всему северному краю поразительное сродство и сходство, как коренной, беспримесный новгородский говор, перенесенный через Уральские горы и распространившийся по всей Сибири.
Воздвиженская ярмарка пустила по городу тот неприятный, одурящий запах, которым отдает треска, но у бедного обитателя Кузнецовской и Архиерейской слободок за обедом — любимое, вкусное и лакомое блюдо. Блюдо это, при иной обстановке, приправляемое цельным, нефабрикованным вином (которое, по словам знатоков, в редкость и для Петербурга) — блюдо тресковое не пропадает и на столе богачей архангельских.
Снова обращаешься, по поводу ярмарки, к расспросам у старожилов и слышишь от них, что:
— Воздвиженская ярмарка — кроха и большая, а соломбальская гавань, против нее, каравай большой. Берет тут деньгу богатый помор; кроха малая перепадет и на долю его работника. Вся сила в большом капитале: к нему скоро прирастает другой; а малый капитал так весь и рассыпается в брызгах. Помору-работнику надо купить подарок жене и ребятенкам, да и себя побаловать. А богачу покупать нечего: у него и так всего вдоволь. Чаю, сахару и посуды он и в Норвеге купит и ценой подешевле гораздо.
— Приносит ли пользу Воздвиженская ярмарка городским торговцам? — спрашиваю я.
— Да разве это торговля? — отвечают мне. — Торговля эга с крохи на кроху мелкотой перебивается: бабе от продажи на дырявое платьишко хватает, да и с голоду не мрут. А детям, особенно девкам, много не надо — тем и корабельщики надают. Об этих родители не кладут своей заботы.
— Зачем же они трудятся, зачем торгуют, когда нет в том прибыли?
— А уж это стих такой в городских наших, струя такая ходит, ровно бы болезнь падучая. Как усидишь дома, как не разложишь лавочки, когда и сосед то же делает, и без гроша не гуляет, а кофей пьет, треску ест со сметаной и картофелем. У нас в городе-то все торговцы, и нет того человека, у которого бы поднялась против этого дела совесть. Торговлей не брезгают. Опять же на рынке разговор всякий идет, драки бывают, а это, на дырявый бабий язык, и ладно!
— А каков мужской пол из простого люда? — спрашиваю я.
— Да мещане все хорошие работники и все при деле. Пьянством и другим бесчинством попрекнуть нельзя. Да и здешнего горожанина редко увидишь на улице...
— На улице все я вижу военный народ: солдат и матросов...
— Вот этих похвалить хорошим нельзя. Да вот лучше расскажу я вам недавний и смешной случай. Пошла одна женка в торговую баню помыться; принесла с собой ребенка, да забыла мыло. Ребенка положила она в корзинку с бельем и пошла в ближнюю лавочку за мылом. Купила мыла, вернулась назад. Хвать корзинки: нет корзинки. Взломала руки свои бедная, взвыла недаровым матом, а беде пособить надо. Не спит целую ночь, — думает в полицию подать объявление. В тот же вечер в соломбальских казармах перекличка была. Вызывают солдат по именам. В казарме тихо: только и слышно с разных сторон; «я» да «я» да вдруг и раздался сторонний голос: закричал под одной койкой ребенок. Вора выдала речь — и сталась баба с ребенком, матрос с леньками79. Ребенок-то, стало быть, спал крепко во всю дорогу, а ночь была темная на ту пору, осенняя.
— Ну, да уж этого объяснять не надо: и без того понятно.
— Когда же к нам, на Мезень? А от нас и на Печору пробраться вам будет любопытно! — говорили мне тамошние поморы.
— А вот поправлюсь от дороги, да путь встанет, замерзнут тайболы! — отвечал я, и, наконец, дождался-таки своего времени.
Грустно бывает расставаться с насиженным местом, тяжело покидать многих людей, с которыми успел и сойтись, и смолвиться! Предчувствуя тягости дальнего пути, неохотно садишься в кибитку, с трудом борешься с наплывом грустных впечатлений и волей-неволей подчиняешься неизбежному закону обстоятельств и гнету житейских случайностей.
То же сталось и со мной в конце октября 1856 года, когда я оставлял Архангельск во второй раз. В феврале следующего года я был неподалеку от него, в Холмогорах, в каких-нибудь семидесятии верстах, в девятичасовом перегоне.
— Съездите в город? — спрашивали меня там.
— Может быть, — отвечал я вначале.
— А не мешало бы съездить! — напоминали потом.
— Едва ли поеду! — отвечал я на это потом, по долгом размышлении...
В конце февраля я уже оставлял Архангельский край для Петербурга, и, признаюсь, не жалел об нем.
