Шрифт:
В «Роз руж» Бост и Олгрен сравнили свои воспоминания о военной службе. Ольга очаровала Олгрена, слушая с округлившимися глазами истории, которые он рассказывал: он знал их множество, а когда они иссякали, придумывал сам. За ужином вчетвером в ресторане Эйфелевой башни – набитом американцами, где кормили и поили плохо, но откуда открывался великолепный вид, – Олгрен два часа говорил о своих друзьях, наркоманах и ворах, и я уже не могла отличить правду от вымысла. Бост ничему не верил, Ольга проглатывала все. Я организовала вечер у Вианов: пригласили Казалис, Греко, Сципиона. Я привела Олгрена на коктейль, устроенный Галлимаром в честь Колдуэлла. Нередко мы ходили в «Монтану» выпить стаканчик то с одними, то с другими. Вначале «леваки» из нашей группы, в том числе Сципион, подозрительно смотрели на этого американца. Раздраженный их враждебностью, он не скупился на парадоксы и шокирующие истины. Но когда стало известно, что он голосовал за Уоллеса, что его друзей прогнали с телевидения и радио за антиамериканизм, а главное, когда самого его узнали лучше, то Олгрена приняли и сочли своим. Он с огромной нежностью относился к Мишель Виан, которую называл Зазу, она добросовестно служила ему переводчиком, даже когда мы горячились, увлеченные разговором. 14 июля, обежав всю округу и посмотрев на народное гулянье, мы очутились в кафе, которое закрывалось лишь к утру. Кено был в ударе, и я время от времени поворачивалась к Олгрену: «Он сказал очень смешную вещь!» Олгрен немного натянуто улыбался. Мишель села рядом с ним и перевела все. Ему очень понравился и Сципион, главное, за его смех, к тому же его нос Олгрен счел самым красивым в мире. В библиотеке над Клубом Сен-Жермен Олгрен встретил Гюйонне, который пытался перевести его последний роман и мучился над чикагским жаргоном. Как-то утром Гюйонне пригласил Олгрена побоксировать с ним и с Жаном Ко. Вернувшись ко мне в обеденный час, Олгрен буквально рухнул на стул на террасе «Бутей д’Ор», расположенной на набережной, со словами: «Ох уж эти французы! Все чокнутые». Следуя инструкциям Гюйонне, он поднялся в какую-то комнату на седьмом этаже, и его встретили криком: «А вот и бравый американец!» В окно он увидел Ко и Гюйонне, которые знаками приглашали его присоединиться к ним, а добираться до них надо было по водосточной трубе. Для Олгрена, страдавшего головокружениями, это казалось страшной авантюрой. Терраса на седьмом этаже была крохотной и без перил: они боксировали на краю пропасти. «Все чокнутые!» – твердил Олгрен слегка растерянно.
Однажды Сартр взял напрокат «слоту»; вместе с Бостом, Мишель и Сципионом мы объехали все предместья и заглянули в Клиши на кладбище собак: маленький островок, омываемый Сеной. У входа нас встретила статуя сенбернара, который спас, кажется, девяносто девять человек. Надписи на могилах заявляют о превосходстве животного над человеком; их охраняют гипсовые спаниели, фоксы, доги. Внезапно Олгрен в ярости пнул ногой пуделя, голова которого упала на землю. «В чем дело?» – со смехом спросили мы. «Мне не понравилось, как он смотрел на меня», – ответил Олгрен. Его раздражало такое поклонение животным.
Я хотела развлечь его и отвезла на скачки в Отёй, но он ничего не понял во французской системе ставок и анонсов. Зато его заинтересовали матчи по боксу в «Сантраль». Он приводил меня в сильное замешательство, потому что я с юных лет привыкла испытывать некоторое уважение к человеку, а у него оно отсутствовало. В разгар поединка он без стеснения фотографировал, используя вспышки.
Вместе с ним мы посетили открытый год назад Клуб Сен-Жермен, куда перебрались Виан и Казалис. Все еще модный в «Табу» новоорлеанский стиль уступил тут место бибопу. В «Роз руж» я снова услышала братьев Жак. Олгрену они понравились, но еще больше ему понравились Монтан, который пел в «АВС», и Мулуджи. Впервые в жизни мне довелось выпить шампанское в «Лидо» – из-за аттракциона, который порекомендовал Сартр. Чревовещатель по имени Венс использовал в качестве куклы свою левую руку. Две пуговки изображали глаза, два окрашенных помадой пальца – губы; сверху он водрузил парик, а снизу приделал туловище. Кукла шевелила губами, растягивала рот, проглатывая бильярдный кий, она курила, показывала язык – третий палец. И была до того живой, что казалось, будто действительно слышишь ее голос, и когда она распалась, ощущение было такое, словно на глазах умерло маленькое, необычное и прелестное существо.
Олгрену хотелось посмотреть Старый Свет. Испания была для нас закрыта: из-за Франко. Мы сели на самолет до Рима: пораженная, я одним взглядом охватывала город, море и обширную, выжженную солнцем равнину. И как не удивляться тому, что, вылетев из Парижа утром, обедали мы на площади Навона! Мы только и делали, что ходили и смотрели. Однажды ночью во время грозы фиакр повез нас по мокрым почерневшим улицам. Но было слишком много руин, и город, на вкус Олгрена, оказался чересчур благоразумным. Мы отправились автобусом в Неаполь, остановились в Кассино: раскаленные руины казались столь же древними, как развалины Помпеи.
Неаполь Олгрену понравился; он знавал нищету, ежедневно соприкасался с ней и не испытывал ни малейшей неловкости, прогуливаясь по густонаселенным кварталам. Я смутилась еще больше, чем на матче в «Сантраль», когда он стал фотографировать, хотя люди улыбались его фотовспышкам, а ребятишки вырывали друг у друга горячие лампочки. Когда Олгрен вернулся раздавать снимки, его встречали как друга.
Итальянцы его восхищали. Прибыв в Порто-д’Искья, где мы собирались провести несколько дней, мы пошли в ресторан, и Олгрен попросил стакан молока; молока не нашлось. Официант, ростом едва доходивший Олгрену до пояса, отчитал его: «Нельзя пить молоко! Надо пить вино, месье, только тогда станешь большим и сильным!» Этот маленький иссушенный порт с пропыленными олеандрами и лошадьми с перьями нам не понравился. Мы двинулись в Форио. В небольшом отеле на отвесной скале над морем было безлюдно; укрытая в тени столовая, терраса; хозяйка кормила нас запеченной лазаньей. На площади, где мы пили кофе, нам показали вдову Муссолини. Мы совершали прогулки в фиакре. И целые часы проводили на пляже. В наших воспоминаниях Искья остался раем. Но мы были счастливы и в Сорренто, и в Амалфи, и в Равелло, и останки Помпеи поразили все-таки Олгрена.
Из Рима самолет перенес нас в Тунис. Я уже не помню, как мы встретили Амура Хасина, шофера, который вез свое семейство на Джербу праздновать окончание рамадана: за скромную плату он захватил и нас. В тот вечер, когда мы прибыли, остров обезумел; у мусульман всего мира наблюдатели подстерегали луну: если она покажется в течение ночи, то они телеграммами сообщат об этом своим единоверцам, пост закончится, а если нет, то он продлится до следующего вечера. За едой, питьем, танцами, курением люди, вглядываясь в небо, убивали время с нервозностью, которую опоздание на один день, на мой взгляд, не оправдывало. Сидя за столиком кафе, Олгрен под неистовые звуки музыки курил вместе с Амуром Хасином кальян. Тот признался, что на протяжении года пил иногда вино и часто нарушал заветы Корана, но во время рамадана ни крошки не брал в рот и не курил от зари до конца дня. «Этого Господь не простил бы!» – сказал он. Напряжение, усталость этих дней воздержания объясняли исступленное нетерпение толпы. Луна так и не показалась. Следующая ночь прошла спокойно, ибо сомнений не оставалось: рамадан завершился.
На острове мы провели три дня. В еврейской деревне Олгрен с удивлением смотрел на красивых женщин с темными глазами и традиционным черным платком на голове. «Точно таких я видел в Чикаго», – сказал он мне. Мы посетили синагогу, куда приезжают еврейские паломники со всего мира. Немало времени мы провели в пещере, превращенной в таверну. Бутылки пива лежали в маленьком бассейне, где хозяин, чтобы остудить их, шлепал босыми ногами. Он дал Олгрену покурить гашиш: «Вот увидите, вы сейчас взлетите!» Все посетители застыли в ожидании. Олгрен почувствовал что-то вроде легкого толчка, оторвавшего его от земли, однако он тут же упал обратно.
Через Меденин и Кайруан мы вместе с Амуром Хасином вернулись в город Тунис. Он с гордостью вез американца, но никак не мог понять, почему у него нет машины. «Там не все богаты», – заметил Олгрен. Хасин задумался. Увидев, что мы часто покупаем пирожки и пончики, он спросил: «А в Америке есть яйца? Есть молоко?.. Тогда возьмите меня с собой: мы устроимся на каком-нибудь перекрестке, станем печь оладьи и пончики и разбогатеем». У него было два недруга: Франция и Израиль. Ненависть к первой он выражал намеками – из-за меня, зато в отношении евреев, так как Олгрен ничем не выдал себя, говорил все, что думал: «У них и знамени-то никогда не было, а теперь они захотели свою страну!»