Шрифт:
– Выпьем по стаканчику?
– Мне очень жаль, месье Боше, я не пью. И я вынужден попросить вас не оставаться в таком виде в коридоре.
– А что, на мне кальсоны, – обиженно сказал Вилли.
Он вернулся к себе, какое-то время походил кругами по комнате с бутылкой в руке; если бы только можно было укрыться в мультипликационном фильме, то стало бы уже гораздо лучше. Был один персонаж, которого он особенно любил: Майти Маус – мышонок в золотом шлеме и облаченный в пурпур, который в последний момент всегда приходил вам на помощь на борту реактивного аппарата и который наказывал предателя и исправлял положение. Он проскользнул в спальню: Айрис спала в ореоле своих черных волос, распахнув объятия. Вилли заколебался, но никто не смотрел на него. Он взял ее руку, поцеловал ее, прижал к своей щеке. Энн, подумал он, Энн… Он почти сразу же заснул, и ему приснилось, что он улетает.
Сам процесс одевания делал ее похожей на старательную девочку, и когда она, застыв, размышляла над чулком, по которому пошла стрелка, или когда, заведя руки назад, сражалась с застежкой бюстгальтера, или когда тянула вдоль бедер свои белые трусики, казалось, она добросовестно делает то, чему научила ее мать. Ее волосы свешивались то на одну щеку, то на другую, и он пытался увидеть одновременно и ее ноги, и ее носик, и ее щиколотки, и ее руки, и ее плечи и глупо улыбался всему этому, лежа на животе, пока она ходила взад и вперед по красным каменным плитам, на которых ее ступни оставляли запотевшие следы. Он смотрел и не верил, как талия может быть такой тонкой; и вот он уже чувствовал, что к нему возвращается рука, у него снова было две руки; бедра у нее были узкие и гибкие, как весенние ветви, когда их можно согнуть пополам и они не сломаются, и она заметила его взгляд, безмолвно и пылко умолявший ее, и подошла к нему, чтобы лучше прочесть то, что он говорит.
– Я тебе верю, – сказала она ему серьезно.
Но когда она оставила его одного и начала потихоньку одеваться, он не смог этого вынести, встал, подошел к ней и сначала раздел ее и только затем помог ей раздеть себя, пока снова не стало хорошо. И когда у него осталась только одна рука, он продолжал лежать, уткнувшись ей в шею, слушая воцарившийся покой. Затем он открыл глаза и увидел на склонах горы розовые, желтые и белые виллы, разбросанные, как остатки какого-нибудь празднества; он закрыл глаза и ощутил лбом и губами ее шею, и был еще мистраль, залетавший в окно с запахом мимозы, но он прогнал его и снова ощущал лишь ее живую шею своим лбом и губами, и уже было некуда идти.
– Жак.
– Да.
Она что-то сказала, он не расслышал что, и она заговорила снова, и он сказал: «Я люблю тебя» и уснул, затем проснулся; за это время они так и не пошевелились, ни один, ни другой, и он по-прежнему ощущал ее руку у себя на затылке» но виллы на горе были теперь совсем голубыми, подернутыми серо-голубой дымкой, и он видел ее профиль, лежал у нее на плече и видел ее профиль, – ее голова была слегка запрокинута назад, она курила сигарету, полуопущенные ресницы, очень прямой нос обрывался как раз тогда, когда собирался задраться вверх, – и он смотрел на два уголка губ, где жила ее улыбка. Он оперся на локоть и поцеловал ее волосы, и это поистине был один из тех моментов, когда у вас все есть.
– Завтра мы встанем, – объявила она. – Прогуляемся по деревне. Обещаешь?
– Обещаю. Нельзя держать все это при себе. It's Harding [24] ,как говорят англичане. У меня такое чувство, будто я захватил три четверти земного счастья. Мы прогуляемся. Это доставит им удовольствие.
– Почему?
– Они южане. Нужно, чтобы и им перепало. Все чесночные страны такие. В чесночных странах когда видят счастливых людей, то испытывают такое ощущение, будто и сами что-то приобрели.
24
Здесь: это затруднительно (англ.).
– А в бедных бесчесночных странах?
– В бесчесночных странах когда видят счастливых людей, то чувствуют себя обворованными.
– По сути дела, ты ксенофоб, как и все французы, – заключила она. – Но в любом случае завтра нам нужно встать.
При одной только мысли об этом они еще сильнее прижались друг к другу.
– Мне бы хотелось навсегда остаться в Провансе, – сказала она.
Он вспомнил оливковые поля такими, какими их видишь из Бо, когда садится солнце и тени устремляются вниз, но взгляд отказывается уступить им равнину, и Франция – как рука, которую держат в своей руке и не хотят отпускать. В последний раз он видел их с Луи Жуве, а теперь вот Жуве умер, но пейзаж по-прежнему здесь, так что все в порядке.
– Я проголодался.
– Пойду посмотрю, что у нас есть, – сказала она.
Она встала, надела спортивный костюм и свитер, которые он ей одолжил, и он рассмеялся, увидев, как его белый свитер Королевских военно-воздушных сил на старости лет украсился двумя маленькими острыми грудями.
– Помочь тебе?
– Нет, все в порядке. У нас еще есть салями, козий сыр и салат из помидоров.
Они сели за стол, покрытый красной клетчатой клеенкой, не зная даже, утро сейчас или вечер, первый день или последний; когда они приоткрывали дверь, то находили на ступеньках пакет с продуктами, – сама домработница никогда не показывалась, ее предупредили соседи. Ну много ли найдется мужчин, которым повезло и они могут вот так жить, думал он иногда и тотчас старался не уступать и сохранить достоинство, которое состоит в том, чтобы быть счастливым вопреки всем законам жанра, сохранить достоинство свободного и непокорного человека; но вот однажды он услышал свои собственные мысли: как бы там ни было, я здесь лишь на десять дней, а это примерная продолжительность оплачиваемого отпуска, который полагается каждому французскому трудящемуся, меня, право, не в чем упрекнуть, это даже на пять дней меньше, чем оплачиваемый отпуск, на который все имеют право. Но осада продолжалась, это просто был голос всего пуританского и извращенного, пытавшегося таким образом испортить все источники здоровья, пытавшегося коварно похитить его достоинство, пытавшегося кастрировать его. Но все же ему пришлось прильнуть к губам Энн, и там он вновь обрел смысл своего благополучия и достоинство быть счастливым вопреки всем уловкам и проискам врага, вопреки всем силам обскурантизма и закабаления.
– Жак…
– Что?
– Спи.
– Пожалуйста.
Мои губы отлетели вместе с моими поцелуями, стертые, унесенные ими, погасшие. Едва касаясь, они ощупывают твою шею, и кто-то вздыхает, и я не знаю, ты это или я, кто – то – это другой, я не знаю, какой из двух. Мы – одно целое, у меня такое чувство, будто я почти один, и даже когда ты шевелишься, я чувствую не тебя, а место, где я кончаюсь. Твоя рука еще в моих волосах, но это забвение. Наши губы еще вместе, но рты наши уже больше нуждаются в воздухе, чем в поцелуях. От ночи исходит благоухание мимозы, и я пью его полной грудью – а ведь оно не ты. Моя рука еще касается твоей груди – но это ласка, недостойная ее. Однако я отказываюсь сдаваться. Отказываюсь заканчивать. Отказываюсь уступить законам жанра, нервам, сердцу, крови; закон может заставить меня уснуть, но ему не помешать мне видеть тебя во сне. Я жалею лишь о том, что мне не хватает таланта. Людям не хватает таланта. Ни у кого его никогда не было. Все, на что мы способны, так это заполнять музеи, возводить соборы, строить дамбы, сочинять симфонии: Петрарка, Шекспир, Данте, Фидий, Микеланджело… Скульпторы по камню! Но что же такое талант, если никто ни разу не воплотил его в поцелуе на губах любимой женщины? Подвинься ближе. Я знаю, ты не можешь, и все же придвинься ближе. Еще… Так. Ничего страшного: подышим потом. Вот так. Пусть теперь нам с тобой вдвоем будет недоставать таланта.