Ермаков Олег Николаевич
Шрифт:
Слушаю на всю катушку «Хорошо темперированный клавир» Баха, сидя перед пылающим зевом русской печки. Вычитал у Швейцера в толстенной книге про Баха: «В клавичембало, клавесине, чембале… звук возникал от задевания струны перышком или металлическим стержнем». А мне-то и представлялась какая-то птица, цепляющая струны когтями. Корявая огненная птица. Бах ее приручил.
Утро. Сквозь запотевшие стекла чернеет апрельский сад. В кружке свежий чай. Тишина после Концерта Моцарта (№ 21 для фортепиано). Каждое утро я сразу включаю магнитофон. Только тут и послушаешь музыку.
В первый же раз на концерте классической музыки удивило множество одухотворенных просветленных лиц. И вот читаю у Николая Лосского («Свобода воли») буквально следующее: «Но есть и другая более высокая область мира… В таком царстве бытия нет борьбы за существование, нет деления на твое и мое; все блага, которыми живут члены этого царства, абсолютны, неделимы, удовлетворяют одинаково всех и каждого, вроде того как некоторое подобие этого типа блага мы находим и в нашем царстве бытия, когда много лиц вместе наслаждаются восприятием прекрасного музыкального произведения».
…Но ведь так и не пойдешь в филармонию, вернувшись в город, а? Будешь слушать Пёрселла дома, сидя в потрепанных льняных штанах и застиранной футболке, ни с кем не делясь пространством музыки. А еще лучше слушать — здесь, в деревне, в затерянном домике среди полей и оврагов, железных дорог и облаков. Один — и весь мир трепещущих звуков только для тебя. И можешь глянуть в зеркало на свое лицо.
Посмотрел, оно оказалось… глуповатым. Что-то такое Лев Толстой и говорил о музыке, мол, она отнимает мысли, расслабляет. И Набоков утверждал что-то подобное, сравнивая ее с литературой. В самом деле? Но в филармонии я видел прекрасные лица. Впрочем, отсутствие деления на твое и мое, как пишет Лосский, наверное, и правда расслабляет.
Нет, мир музыки все-таки невозможная вещь. Но он существует.
Сколько-то лет назад здесь, в отцовском доме, я слушал «Экстаз».
И вот все повторялось. Помнится, на чайном столике стоял перед окном фарфоровый чайник и матово, тускло лоснился боками. Поставил его туда же. Развел огонь.
Но музыка не трогала почему-то. На эту вещь наложилось «Море» Дебюсси. Кстати, есть там что-то общее, нервный дух, стремящийся к пределам.
Не знаю, но в этот раз «Экстаз» мне показался скучным, хотя и взвинченным. Слушал рассеянно, печной жар дышал мне в лицо… Уже хотел и щелкнуть клавишей… И не заметил, как был втянут в странный мир «Экстаза» и уже слушал не на живот, а на смерть, даже дышать по-другому начал. Как будто сам приближался к трагической развязке, а она все не наступала. Это было мучительно по-настоящему. И желанно. Страсть и смерть соединились тут. И все разрешилось. Трагедия свершилась… Как вдруг поворот скрипичного ключа — и все потонуло в завершающем светоносном аккорде. Невероятная, безумная, дионисийская вещь.
Работал возле дома, смотрел, как гаснет солнце, — огненный цветок бережно сокрывала ладонями ночь. Повернулся, бросил случайный взгляд: на востоке за темным деревом соседнего сада двойник солнца, его нежно окрашенный призрак — луна.
Да, я все слушаю Баха, сейчас это невероятные Бранденбургские концерты, и вдруг ловлю себя на мысли, что в войну в этом доме у бабы Веры квартировали немцы. Пили молоко ее коровы. Таскали яйца из-под кур. Одна молодая женщина прибежала прятаться, кто-то стукнул из деревенских, что муж ее, летчик, еврей. И она кинулась сюда, ну, как, бывает, лосиха вдруг выйдет к людям с пораненным лосенком. И эта решила спрятаться за армейскими шинелями от полиции. Но те пришли по следу, как собаки. Один пистолет вытащил, помахивает, эй, панна, давай, мы не тебя, а ее, и наводит пистолет на девочку в пеленках. Тут баба Вера шикнула на моего отца, чтоб тот бежал за женой старосты, а он ее привез из Германии после плена, воевал в мировую, как говорили тогда. И та пришла с какой-то всеобщей фотографией колхозной и указала на стопроцентно местного мужика, заявив, что он и есть отец. Чистая немецкая речь из уст русской бабы оказала свое магическое действие. Дознаватели ушли. А серые шинели посмеивались… Глазки у летчиковой дочки были как (смородина, хотел написать, но передумал) черная рябина.
Я слушал Бранденбургские концерты с их детским легким дыханием, миром светлым и чистым, волнующим, мечтательным уже по-юношески в самом лучшем Шестом концерте. Да, в Шестом концерте дыхание мира юно, оно подхватывает тебя волнами и обещает ВСЕ. Только останься жив.
После шумных выходных затишье, в деревне — на этой улице, где почти никто постоянно не живет, — хозяйничают галки и сороки, скворцы.
Слушаю Брамса, Концерт для фортепиано и оркестра, окруженный вечерними солнечными деревьями. Нирванически расслаблен. Нет желаний.
И никаких соседей!..
Радости деревенской жизни: утренний чай с малиновым вареньем, после обеда — огонь в печи под прелюдии, фуги и токкаты Баха, ручку громкости поворачиваю до упора, так что пол под ногами раскатисто гудит.
Но в деревне мне не пишется. Странная вещь, да вот именно так и есть. Казалось бы, все способствует: отсутствие соседей, телефона; тишина и одиночество — «И друг поэзии нетленной / В печи березовый огонь». Нет!.. Интересно, писал ли в деревне Кафка? Вдруг вспомнилась его жалоба в дневнике: стук двери, кашель, сморканье на лестнице, голос за стенкой— и все насмарку! не пишется. И он писал по ночам. Наверное, здешние условия показались бы ему просто райскими…