Моруа Андре
Шрифт:
— The weariest river! Самая усталая река, Дикки, — говорила она мне комически жалобным тоном.
И я отвечал:
— Не говори так, милая, не то я заплачу.
Одиль умерла… С тех пор как я знал ее, я смотрел на нее с каким-то суеверным страхом. Слишком красива… Один раз в Багателе старый садовник сказал нам: «Самые красивые розы вянут раньше всех…» Одиль умерла… Я говорил себе: если б я мог увидеть ее еще только раз, хоть на четверть часа, и потом умереть вместе с ней, я согласился бы не задумываясь.
Не знаю, как я вернулся домой, как лег в постель. К утру я заснул, и мне приснилось, что я сижу за обедом у тети Коры. Тут и Андре Гальф, и Елена Тианж, и Бертран, и моя кузина Рене. Я ищу везде Одиль, но ее нигде нет. Наконец после долгих поисков, в страшной тревоге, я нахожу ее лежащей на диване. Она страшно бледна и как будто очень больна, а я думаю: «Да, она больна, но она не умерла. Какой страшный сон мне приснился!»
XXII
Первой моей мыслью было на следующий же день поехать в Тулон, но целую неделю я прометался в жару и в бреду. Бертран и Андре ухаживали за мной с величайшей самоотверженностью. Елена приходила несколько раз и приносила мне цветы. Когда я немного пришел в себя, я боязливо попросил ее рассказать мне, что она узнала.
То, что она слышала, как впрочем и все, что мне самому пришлось услышать впоследствии, было полно противоречий. Верно во всем этом было, по-видимому, одно: Франсуа, который привык к независимости, очень скоро устал от семейной жизни. Он разочаровался в Одиль. Избалованная мной, она стала проявлять слишком большую, хотя и мягкую требовательность, в то время как Франсуа любил ее уже меньше. Он считал ее умной, но она не была умной, во всяком случае, в вульгарном смысле этого слова. Я это тоже знал, но мне это было безразлично. Одиль и Франсуа, оба гордые по натуре, столкнулись в жестокой схватке.
Значительно позднее, всего шесть месяцев тому назад, одна женщина пересказала мне откровенную беседу свою с Франсуа относительно Одиль:
«Она была очень красива, — сказал он ей, — и я любил ее по-настоящему. Но первый муж плохо вымуштровал ее. Она была безумная кокетка. Это единственная женщина, которая заставляла меня страдать… Я защищался… Я безжалостно вскрывал ее мысли… Я держал ее обнаженную на операционном столе… Я видел все колесики ее маленьких лживых ухищрений… И она знала, что я их вижу… Она думала, что сможет вновь овладеть мною, пустив в ход свое обаяние… Потом она поняла, что побеждена… Я, конечно, жалею о том, что случилось, но у меня нет угрызений совести. Я ничего не мог поделать».
Женщина, которая передала мне это, сказала, что Франсуа сильно изменился, стал не таким блестящим, и что он курит опиум, от которого померк взгляд его ярких, проницательных глаз. Когда мне сделался известен этот разговор, Франсуа стал внушать мне ужас. И все таки иногда я восхищался им. Он оказался сильнее меня и, быть может, умнее; главным образом сильнее, потому что я тоже понял Одиль, как и он, но между нами была та разница, что я не имел мужества сказать это открыто. Что было лучше, цинизм Франсуа или моя слабость? Я думал над этим долго и пришел к заключению, что мне тоже не в чем раскаиваться. Побеждать людей и доводить их до отчаяния нетрудно. Но и сейчас еще, после пережитого мною краха, я продолжаю думать, что гораздо лучше попытаться любить их, даже против их желания.
Впрочем, все это не объясняет еще с достаточной ясностью самоубийства Одиль. Вполне выяснено лишь следующее. В день, когда она лишила себя жизни, Франсуа не было в Тулоне. Бертран познакомился на войне с одним молодым человеком, который, как выяснилось, за день до самоубийства Одиль обедал с нею, с тремя другими молодыми женщинами и с тремя флотскими офицерами. Беседа шла оживленно и очень весело. Поднеся к губам бокал шампанского, Одиль сказала смеясь своим соседям: «А знаете, завтра, ровно в полдень, я убью себя». Она была очень спокойна в течение всего вечера, и этот незнакомец обратил внимание (ибо он описал это Бертрану) на ослепительно белый, лучезарный блеск ее красоты.
Я проболел целый месяц. Потом я поехал в Тулон. Я провел там несколько дней, засыпав могилу Одиль белыми цветами. Вечером, на кладбище, ко мне подошла какая-то старая женщина и сказала, что она была прислугой у г-жи Крозан и узнала меня, потому что видела мою карточку в ящике письменного стола своей хозяйки. Она рассказала мне, что за последние недели Одиль, казавшаяся очень веселой при посторонних, впадала в полное отчаяние, как только оставалась одна. «Иногда, — сказала мне эта женщина, — когда я входила к барыне, я заставала ее в кресле с головой, опущенной на руки… Она имела такой вид, как будто смотрела в глаза смерти».
Я долго говорил с ней и с радостью увидел, что она обожала Одиль.
Мне нечего было делать в Тулоне, и в начале июля я решил переехать в Гандумас. Там я сделал попытку заняться чем-нибудь. Я старался работать, читать и совершал длинные прогулки, чтобы побороть усталостью свою бессонницу.
Я продолжал видеть Одиль во сне каждую ночь. Чаще всего я находился в церкви или в театре; место рядом со мной было пусто. Я вдруг спохватывался: «Где Одиль?» — и начинал искать ее. Я натыкался на женщин, бледных, растрепанных, но ни одна из них не походила на Одиль. Я просыпался.