Моруа Андре
Шрифт:
— А после Денизы Обри кто был королевой?
— Одиль.
— Она ближе всех подходила к тому идеалу королевы, о которой ты мечтал?
— Да, потому что она была прелестна.
— А после Одиль?.. Немножко Елена Тианж?
— Может быть, немножко, но главным образом ты, Изабелла.
— Я тоже? Это правда? И долго?
— Очень долго.
— А потом Соланж?
— Ну да, потом Соланж…
— И Соланж до сих пор еще королева?
— Нет, но, несмотря на все, я не сохранил дурных воспоминаний о Соланж. В ней было что-то удивительно сильное и живое. Я чувствовал себя молодым рядом с ней. Это было приятно.
— Надо снова встретиться с ней, Филипп.
— Да, я встречусь с ней, когда излечусь окончательно; но она уже не будет королевой. Это кончено.
— А теперь, Филипп, кто твоя королева?
Он поколебался с минуту, потом взглянул на меня.
— Теперь ты.
— Я? Но я ведь давно развенчана.
— Может быть, ты и была развенчана, это правда: ты была ревнива, сварлива, несправедлива ко мне. Но вот уже три месяца, как ты стала такая простая и мужественная, и я вернул тебе твою корону. Впрочем, ты и представить себе не можешь, как ты изменилась, Изабелла. Ты теперь совсем не та женщина, что раньше.
— Я это очень хорошо знаю, милый. В сущности, ведь женщина, по-настоящему влюбленная, никогда не имеет индивидуальности. Она говорит, будто имеет ее, она старается убедить себя в этом, но это неверно. Нет, она только силится понять ту женщину, которую любимый ею мужчина хочет найти в ней, и, поняв, пытается стать похожей на эту женщину. С тобой, Филипп, это очень трудно, потому что никак не удается уловить, чего ты, собственно, хочешь. У тебя есть потребность в верности, преданности и нежности; и в то же время тебе нужно кокетство, неуверенность и беспокойство. Что с тобою делать? Я избрала преданность и верность, которые более соответствуют моей натуре… Но я думаю, что тебе еще долго будет нужна другая женщина, которая олицетворяла бы в себе противоположные качества, неустойчивая, вечно ускользающая и неосязаемая. Громадная победа, которую я одержала над собой, заключается в том, что я принимаю эту вторую, и принимаю ее даже со смирением, почти с радостью. В течение этого года я поняла одну очень важную истину: когда действительно любишь, не надо придавать слишком большого значения поступкам людей, которых любишь. Они нужны нам, они одни создают ту «атмосферу» (ваш друг, Елена, называет это «климатом» и очень удачно), вне которой мы не можем существовать. Если так, и если мы в силах сохранить и удержать их возле себя, остальное… Боже мой, какое значение имеет тогда все остальное? Жизнь так коротка, так тяжела… Неужели же, мой бедный Филипп, у меня хватит мужества торговаться с тобой из-за нескольких часов счастья, которые могут дать тебе эти женщины? Нет, я стала выше этого, я уже не ревную, я не страдаю больше.
Филипп вытянулся на траве и положил голову ко мне на колени.
— Я не дошел еще до этого, — сказал он. — Я думаю, что еще мог бы страдать, и очень сильно страдать. Для меня краткость жизни не утешение. Жизнь коротка, это верно, но по отношению к чему? Для нас она все… И все-таки, я чувствую, что мало-помалу, хоть и очень медленно, вступаю в новую, более спокойную полосу; ты помнишь, Изабелла, когда-то я сравнивал мою жизнь с симфонией, в которой переплетаются разные темы: тема Рыцаря, тема Циника, тема Соперника. Я еще слышу их всех, и очень явственно. Но я слышу также и еще какой-то один инструмент в оркестре, не знаю какой, который мягко, но упорно повторяет одну и ту же музыкальную фразу всего из нескольких нот, фразу нежную и умиротворяющую. Это новая тема — Душевной Ясности, она похожа на тему Старости.
— Но ты еще совсем молод, Филипп.
— О, я знаю. Именно поэтому-то она и кажется мне такой привлекательной. Позднее она заглушит весь оркестр и я буду сожалеть о том времени, когда слышал другие.
— А меня, Филипп, если что и огорчает иногда, так это мысль, что выучка приходит слишком медленно. Ты говоришь мне, что я стала лучше, чем была, и я знаю, что это верно. В сорок лет я начну, наверно, немного понимать жизнь, но будет слишком поздно… Да… Как ты думаешь, милый, возможно ли, чтобы два существа могли слиться в полном, безграничном понимании друг друга?
— Только что это было возможно в течение целого часа, — сказал он вставая.
XXIII
Это лето в Гандумасе было для меня периодом настоящего супружеского счастья. Я думаю, что Филипп любил меня два раза: несколько недель до нашего брака и эти три месяца в Гандумасе, от июня до сентября. Он был нежен без всякого принуждения. Его мать почти насильно заставила нас поселиться в одной комнате. Она очень стояла за это, не понимая, как муж и жена могут жить раздельно. Это сблизило нас еще больше. Я любила просыпаться в объятиях Филиппа. Приносили Аллана, и он играл у нас на кровати. Зубки мучили его, но он был терпелив. Когда он плакал, Филипп говорил ему:
— Надо смеяться, Аллан, твоя мать стоическая женщина.
Мне казалось, что ребенок понял, в конце концов, слова «смеяться, Аллан», потому что, услышав их, он всеми силами старался сдержать свои крики и сделать веселую мордочку, смешно приоткрывая свой маленький ротик. Это было трогательно, и Филипп начинал любить своего сына.
Погода была изумительная. Когда Филипп возвращался с завода, он любил «пожариться на солнышке». Мы выносили два кресла на лужайку перед домом и сидели молча, погрузившись в мечтательную дремоту. Мне приятно было думать, что одни и те же смутные образы проплывали в нашем мозгу: густые заросли кустарника, развалины замка Шардейль, мерцающие в раскаленном воздухе, дальше туманные извилины холмов; еще дальше, быть может, лицо Соланж и немного суровый взгляд ее красивых глаз; а на горизонте, конечно, флорентийский пейзаж, широкие, слегка покатые крыши, колокольни, кипарисы, вместо сосен гандумасских холмов, и прелестное лицо Одиль… Да, и во мне тоже жила Одиль, как жила и Соланж, и я находила это естественным и неизбежным. Иногда Филипп взглядывал на меня и улыбался. Я знала, что души наши пребывают в полном единстве, и была счастлива. Обеденный колокол выводил нас из этой сладостной томности. Я вздыхала:
— Ах, Филипп, я хотела бы провести всю мою жизнь в таком оцепенении… Только бы у меня была твоя рука, этот теплый воздух, эти кустарники… Какое наслаждение и вместе с тем какая грусть! Ты не находишь? Почему это?
— Красивые мгновения всегда подернуты печалью. Мы чувствуем, что они преходящи, хотели бы удержать их — и не можем. Когда я был маленьким, я всегда испытывал это ощущение в цирке, а позднее на концерте, когда он доставлял мне слишком острое наслаждение. Я говорил себе: «Через два часа все будет кончено».