Шрифт:
Больше на допросы отца не вызывали. Через два месяца его выпустили. Отцу повезло. Его не постигла трагическая участь многих безвинно арестованных и расстрелянных.
Благодаря проверочной государственной комиссии, созданной хитрым кремлевским горцем, чтобы отвести от себя следы своих зверских злодеяний и переложить всю вину на Ежова, отцу удалось избежать расстрела.
Папина любимица. 1937 год
Домой отец вернулся в ноябре. Некогда ослепительно-белая летняя форма гражданской авиации, в которой летом отец провожал нас с мамой в Киев, была серо-грязной и болталась на нем, как на вешалке. Он был очень худ. Глубоко запавшие глаза, отросшие длинные волосы и борода изменили его до неузнаваемости.
Отца восстановили на работе в МАТИ. Они с мамой зажили прежней жизнью.
Под Новый год бабушка привезла меня из Киева.
Пока я жила у бабушки, я отвыкла от мамы и называла ее Валя. В первый же вечер я устроила родителям «концерт». Я вылезала из кроватки и, взъерошенная и красная от слез, что-то пыталась сказать сквозь рыдания и очень сердилась, что меня не понимают. Никакие уговоры на меня не действовали, я упорно требовала своего.
Наконец родители с трудом сумели разобрать мой «монолог»: «Не буду спать у Вали. У Вали нету Бога».
И только обещание, что «завтра Бог будет», успокоило меня.
Бабушка в Киеве научила меня молиться перед сном. Оставшись летом без материнского молока, я заболела кровавой дизентерией. Лечение не помогало. И когда на выздоровление уже не осталось никакой надежды, бабушка, перед смертью, покрестила меня во Владимирском соборе.
Господь милостив, он даровал мне жизнь…
…На следующее утро, встав в своей кроватке, я, не забыв обещанное вечером отцом, напомнила ему: «Где Бог?»
Данное слово надо было держать.
Но о том, чтобы в то время достать, а тем более повесить икону в комнате супружеской пары — комсомольцев, не могло быть и речи. Но слово, данное дочурке, надо было держать. Отец нашел выход: он снял со стены МАТИ портрет Всесоюзного старосты М. И. Калинина и повесил его над моей кроваткой.
Увидев его, я, однако, уточнила: «Это Бог?»
«Бог, Бог», — успокоила меня мама.
Перед сном я неумело крестилась, добросовестно кланялась, упираясь головой и руками в пол, и только после этого ложилась спать в свою кроватку.
С раннего детства отец твердил мне слово «совесть!». Он был очень честным, с каким-то обостренным чувством правды и справедливости. За свою правду отец боролся до конца, был резок, непримирим, вспыльчив, порой несдержан.
В конце сороковых отец, в звании майора, работал заместителем главного врача по хозяйственной части в военном госпитале в Чернево.
Когда начались гонения на врачей, арестовали его фронтового друга хирурга Семена Розенсона, рыжеволосого, голубоглазого еврея.
Отец решил вступиться за своего друга и пошел на прием к политработнику госпиталя полковнику Кареву.
— За что арестовали Розенсона?! — начал он с порога, даже не поприветствовав полковника. — Розенсон не виноват в смерти генерала Глазкова. Он умер от перитонита еще до того, как его положили на операционный стол!
— Розенсон виноват в смерти генерала!
— Это липа! Он даже не дежурил в ту ночь в госпитале!
— Прохницкий! Ты много себе позволяешь! Почему я должен перед тобой отчитываться?
— Да потому что это подло! Розенсон спас сотни жизней солдат и офицеров. Он прошел фронт!
— Ну и что из этого? Не он один прошел фронт.
— А то, что Розенсон честно воевал 4 года, а ты, Карев, отсиживался в это время в тылу. — Отец с ненавистью посмотрел на его разъевшееся лицо с двойным подбородком. — Штабная жирная крыса!
Карев подпрыгнул на стуле.
— Ты пожалеешь об этом, Прохницкий!
На следующее утро отца срочно вызвали в политотдел штаба войск ПВО к генералу Клюеву на Большой Пироговской.
Клюев принял отца нарочито холодно. Он не предложил ему сесть и некоторое время тяжелым взглядом из-под припухших век изучал его. «Сейчас я проучу этого самоуверенного, наглого поляка! Он на всю жизнь у меня запомнит, как надо разговаривать с политработниками!»
Генерал не спешил «снимать стружку» с отца. Он держал паузу, как хороший артист.
Отец смотрел на его обвислые щеки, на мешки под глазами, на живот, упирающийся в стол, на пухлые пальцы, танцующие на столе, и думал: «Пожрать ты любишь, генерал. Да и выпить, видно, тоже не дурак! Всю войну в штабе просидел, штаны протирал, пороху не нюхал! И такой-то меня, побывавшего у самого дьявола в пасти, воспитывать будешь? Ну нет, не бывать этому!»