Шрифт:
Я оставался дома, и редко являлся во дворец, и с великим усердием трудился, чтобы окончить мою работу; и мне приходилось оплачивать работников из своих; потому что герцог, распорядившись оплачивать мне некоих работников через Латтанцио Горини около полутора лет, и когда это ему надоело, отменил распоряжение, так что я спросил у сказанного Латтанцио, почему он мне не платит. Он мне ответил, поводя этакими паучьими ручонками, комариным голосишком: “Почему ты не кончаешь эту свою работу? Ты, кажется, никогда ее не кончишь”. Я тотчас же ответил ему сердито и сказал: “Черт бы вас побрал, и вас, и всех, кто не верит, что я ее кончу”. И так, в отчаянии, я вернулся домой, к моему злосчастному Персею, и не без слез, потому что мне приходило на память мое прекрасное положение, которое я покинул в Париже, на службе у этого удивительного короля Франциска, у какового мне всего было вдоволь, а здесь мне всего не хватало. И несколько раз я готов был пойти напропалую; и один раз среди прочих я сел на доброго моего конька, и захватил с собою сотню скудо, и поехал во Фьезоле повидать одного моего незаконного сыночка463, какового я держал у кормилицы, у одной моей кумы, жены одного моего работника. И, приехав к моему сыночку, я нашел его в хорошем виде, и, таким вот хмурым, я его поцеловал; и когда я хотел уезжать, он меня не отпускал, потому что держал меня крепко ручонками, и с неистовым плачем и криками, что в этом возрасте, около двух лет, было делом более чем удивительным. И так как я решил, что, если я встречу Бандинелло, каковой обыкновенно каждый вечер ездил на эту свою мызу над Сан Доменико, я как отчаянный, хотел повергнуть его наземь, то я расстался с моим малышом, оставив его с этим его горьким плачем. И направляясь в сторону Флоренции, когда я прибыл на площадь Сан Доменико, как раз Бандинелло выезжал на площадь с другой стороны. Тотчас же решившись свершить это кровавое дело, я приблизился к нему и, подняв глаза, увидел его без оружия, на лошачишке, вроде осла, и с ним был мальчонок десяти лет, и как только он меня увидал, он стал цветом, как мертвец, и дрожал от головы до ног. Я, уразумев это гнуснейшее дело, сказал: “Не бойся, жалкий трус, я не желаю тебя удостаивать моих ударов”. Он посмотрел на меня смиренно и ничего не сказал. Тогда я вернулся к рассудку и возблагодарил бога за то, что, по истинному своему могуществу, он не пожелал, чтобы я содеял такое бесчинство. Так, освободясь от этого бесовского неистовства, я воспрянул духом и сам с собою говорил: “Если бог подаст мне такую милость, чтобы я кончил мою работу, я надеюсь сокрушить ею всех моих злодеев врагов, чем я учиню много большее и славнейшее мщение, чем если бы я отвел душу на одном”. И с этим добрым решением я вернулся домой. Три дня спустя я узнал, что эта моя кума задушила мне моего единственного сыночка464, каковой причинил мне столько горя, что я никогда не испытывал большего. Однако же я опустился на колени и, не без слез, по моему обыкновению, возблагодарил моего бога, говоря: “Господи, ты мне его дал, а теперь ты его у меня взял, и за все я всем сердцем моим тебя благодарю”. И хотя от великого горя я почти совсем потерялся, но все ж таки, по моему обыкновению, сделав из необходимости доблесть, я, насколько мог, старался примириться.
Ушел один юноша в это время от Бандинелло, имя каковому было Франческо, сын Маттео кузнеца. Этот сказанный юноша послал у меня спросить, не хочу ли я дать ему работу, и я согласился, и поставил его отделывать фигуру Медузы, которая была уже отлита. Этот юноша, спустя две недели, сказал мне, что он говорил со своим учителем, то есть с Бандинелло, и что он мне говорит от его имени, что ежели я хочу сделать фигуру из мрамора, то он посылает предложить мне дать мне отличный кусок мрамора. Я тотчас же сказал: “Скажи ему, что я его принимаю; и мрамор этот может принести ему беду465, потому что он не перестает меня задевать и не помнит той великой опасности, которой он миновал со мною на площади Сан Доменико; скажи же ему, что я его хочу во что бы то ни стало; я никогда о нем не говорю, и вечно эта скотина мне докучает; и мне кажется, что ты пришел работать у меня, подосланный им, для того только, чтобы выведывать про мои дела. Ступай же и скажи ему, что я пожелаю этот мрамор даже против его воли; и возвращайся к нему”.
Когда прошло уже много дней, что я не показывался во дворце, я туда пошел однажды утром, потому что мне пришла такая прихоть, и герцог почти кончил обедать, и, насколько я слышал, его светлость в это утро беседовал и сказал много хорошего обо мне, и между прочим он весьма хвалил меня за то, что я оправляю камни; и поэтому, когда герцогиня меня увидела, она велела меня подозвать через мессер Сфорца466; и когда я приблизился к ее высокой светлости, она меня попросила, чтобы я ей вправил алмазик-острец в кольцо, и сказала, что хочет всегда его носить на пальце, и дала мне мерку и алмаз, каковой стоил около ста скудо, и попросила меня, чтобы я его сделал быстро. Тотчас же герцог начал беседовать с герцогиней и сказал ей: “Правда, что Бенвенуто в этом искусстве не имел равных; но теперь, когда он его бросил, мне кажется, что сделать такое колечко, как вам бы хотелось, было бы для него слишком большим трудом; так что я вас прошу, чтобы вы его не утруждали этой маленькой вещью, каковая для него была бы большой, потому что он отвык”. На эти слова я поблагодарил герцога и затем попросил его, чтобы он позволил мне сослужить эту небольшую службу государыне герцогине; и тотчас же взявшись за него, в несколько дней я его кончил. Кольцо это было для мизинца; так что я сделал четыре детских фигурки круглых и четыре машкерки, каковые и образовали сказанное колечко; и еще я разместил там кое-какие плоды и связочки финифтяные, так что камень и кольцо имели отличный вид вместе. И тотчас же отнес его герцогине; каковая с милостивыми словами сказала мне, что я сделал ей прекраснейшую работу и что она будет меня помнить. Сказанное колечко она послала в подарок королю Филиппу467 и с тех пор всегда мне заказывала что-нибудь, но так ласково, что я всегда силился услужить ей, хотя денег я видел мало, а богу известно, какую я в них имел великую нужду, потому что я желал кончить моего Персея и нашел некоих молодцов, которые мне помогали, каковым я платил из своих; и я снова начал показываться чаще, нежели делал это прежде.
Раз как-то в праздничный день я пошел во дворец после обеда и, придя в Часовую залу, увидел открытой дверь в скарбницу, и когда я приблизился немного, герцог меня подозвал и с приятным радушием сказал мне: “В добрый час! Видишь этот ящичек, который мне прислал в подарок синьор Стефано ди Пилестина468; открой его, и посмотрим, что там такое”. Тотчас же открыв его, я сказал герцогу: “Государь мой, это фигура из греческого мрамора, и это вещь изумительная; я скажу, что для мальчика, я не помню, чтобы когда-либо видел среди древностей такую прекрасную работу и в таком прекрасном роде; так что я предлагаю себя вашей высокой светлости, чтобы вам ее восстановить, и голову, и руки, ноги. И сделаю ему орла, чтобы его окрестить Ганимедом469. И хотя мне и не подходит платать статуи, потому что это ремесло некоих чеботарей, каковые делают его весьма скверно; однако же совершенство этого великого мастера призывает меня услужить ему”. Понравилось герцогу очень, что статуя так хороша, и он стал меня расспрашивать о множестве вещей, говоря мне: “Расскажи мне, мой Бенвенуто, подробно, в чем состоит столь великое искусство этого мастера, каковое приводит тебя в такое изумление”. Тогда я показал его высокой светлости наилучшим способом, каким я умел, чтобы сделать ему понятной эту красоту, и силу умения, и редкостный пошиб; о каковых вещах я поговорил много, и делал это тем охотнее, зная, что его светлость находит в этом превеликое удовольствие.
Пока я так приятно занимал герцога, случилось, что один паж вышел вон из скарбницы и что, когда он выходил, вошел Бандинелло. Увидав его, герцог почти возмутился и со строгим лицом сказал ему: “Чего вам здесь?” Сказанный Бандинелло, ничего не ответив, тотчас же бросил взгляд на этот ящичек, где была сказанная раскрытая статуя, и с этаким скверным смешком, покачивая головой, сказал, повернувшись к герцогу: “Государь, это все то же, о чем я столько раз говорил вашей высокой светлости. Знайте, что эти древние ничего не смыслили в анатомии, и поэтому их работы сплошь полны ошибок”. Я молчал и не обращал внимания на то, что он говорит; даже повернулся к нему спиной. Как только этот скотина кончил свою противную болтовню, герцог сказал: “О Бенвенуто, это совсем обратное тому, что такими прекрасными доводами ты мне только что так хорошо доказывал; так что защити ее немножко”. На эти герцогские слова, обращенные ко мне с такой любезностью, я тотчас же ответил и сказал: “Государь мой, вашей высокой светлости да будет известно, что Баччо Бандинелли состоит весь из скверны, и таким он был всегда; поэтому, на что бы он ни взглянул, тотчас же в его противных глазах, хотя бы вещь была в превосходной степени сплошным благом, тотчас же она превращается в наихудшую скверну. Но я, который единственно влеком ко благу, вижу правду более свято; поэтому то, что я сказал про эту прекраснейшую статую вашей высокой светлости, это сплошь чистая правда, а то, что про нее сказал Бандинелло, это сплошь та скверна, из которой единственно он состоит”. Герцог слушал меня с большим удовольствием; и пока я все это говорил, Бандинелло корчился и строил самые безобразные лица из своего лица, которое было пребезобразно, какие только можно себе представить. Вдруг герцог двинулся, направляясь через некие нижние комнаты, и сказанный Бандинелло следовал за ним. Дворецкие взяли меня за плащ и повели меня позади него, и так мы следовали за герцогом, покамест его высокая светлость, придя в одну комнату, не уселся, а Бандинелло и я, мы стояли один по правую сторону, а другой по левую сторону от его высокой светлости. Я молчал, а те, что были вокруг, несколько слуг его светлости, все смотрели пристально на Бандинелло, слегка посмеиваясь меле собой тем словам, которые я ему сказал в той верхней комнате. И вот сказанный Бандинелло начал разглагольствовать и сказал: “Государь, когда я открыл моего Геркулеса и Кака470, мне, право, кажется, что больше ста сонетишек на меня было сочинено, каковые говорили все самое дурное, что только может вообразить это простонародье”. Я тогда ответил и сказал: “Государь, когда наш Микеланьоло Буонарроти открыл свою ризницу471, где можно видеть столько прекрасных фигур, то эта чудесная и даровитая Школа, подруга истины и блага, сочинила на него больше ста сонетов, состязаясь друг с другом, кто лучше про нее скажет; и вот, как работа Бандинелло заслуживала всего того плохого, что он говорит, что было про нее сказано, так заслуживала всего того хорошего работа Буонарроти, что про нее было сказано”. При этих моих словах Бандинелло пришел в такое бешенство, что готов был лопнуть, и повернулся ко мне и сказал: “А ты что сумел бы ей вменить?” — “Я тебе это скажу, если у тебя хватит настолько терпения, чтобы меня выслушать”. Он сказал: “Ну, говори”. Герцог и остальные, которые тут были, все насторожились. Я начал и прежде всего сказал: “Знай, что я сожалею, что должен сказать тебе недостатки этой твоей работы; но не я это скажу, а скажу тебе все то, что говорит эта даровитейшая Школа”. И так как этот человечишко то говорил что-нибудь неприятное, то выделывал руками и ногами, то он привел меня в такую злобу, что я начал гораздо более неприятным образом, нежели, действуй он иначе, я бы сделал. “Эта даровитая Школа говорит, что если обстричь волосы Геркулесу, то у него не останется башки, достаточной для того, чтобы упрятать в нее мозг; и что это его лицо, неизвестно, человека оно, или быкольва, и что оно не смотрит на то, что делает, и что оно плохо прилажено к шее, так неискусно и так неуклюже, что никогда не было видано хуже; и что эти его плечища похожи на две луки ослиного вьючного седла; и что его груди и остальные эти мышцы вылеплены не с человека, а вылеплены с мешка, набитого дынями, который поставлен стоймя, прислоненный к стенке. Также и спина кажется вылепленной с мешка, набитого длинными тыквами; ноги неизвестно каким образом прилажены к этому туловищу; потому что неизвестно, на которую ногу он опирается или которою он сколько-нибудь выражает силу; не видно также, чтобы он опирался на обе, как принято иной раз делать у тех мастеров, которые что-то умеют. Ясно видно, что она падает вперед больше, чем на треть локтя; а уже это одно — величайшая и самая нестерпимая ошибка, которую делают все эти дюжинные мастеровые пошляки. Про руки говорят, что обе они вытянуты книзу без всякой красоты, и в них не видно искусства, словно вы никогда не видели голых живых, и что правая нога Геркулеса и нога у Кака делят икры своих ног пополам; что если один из них отстранится от другого, то не только один из них, но и оба они останутся без икр, в той части, где они соприкасаются; и говорят, что одна нога у Геркулеса ушла в землю, а что под другой у него словно огонь”.
Этот человек не мог ждать, что у него хватит терпения, чтобы я сказал также и великие недостатки Кака; во-первых потому, что я говорил правду, во-вторых потому, что я давал это ясно понять герцогу и остальным, которые были в нашем присутствии, которые делали величайшие знаки и оказательства, что удивляются и затем понимают, что я говорю сущую правду. Вдруг этот человечишко сказал: “Ах ты, злой язычище, а куда ты деваешь мой рисунок?” Я сказал, что кто хорошо рисует, тот никогда не может плохо работать; поэтому я готов думать, что твой рисунок таков же, как и работы. Тут, видя эти герцогские лица и остальных, которые взглядами и действиями его терзали, он дал себя слишком победить своей дерзости и, повернувшись ко мне с этим своим безобразнейшим личищем, вдруг сказал мне: “О, замолчи, содомитище!” Герцог при этом слове насупил брови не по-доброму в его сторону, и остальные сомкнули рты и нахмурили глаза в его сторону. Я, который услышал, что меня так подло оскорбляют, осилен был яростью, но вдруг нашел выход и сказал: “О безумец, ты выходишь из границ; но дал бы бог, чтобы я знал столь благородное искусство, потому что мы читаем, что им занимался Юпитер с Ганимедом в раю, а здесь на земле им занимаются величайшие императоры и наибольшие короли мира. Я низкий и смиренный человечек, который и не мог бы, и не сумел бы вмешиваться в столь дивное дело”. При этом никто не смог быть настолько сдержанным, чтобы герцог и остальные не подняли шум величайшего смеха, какой только можно себе представить. И хоть я и выказал себя столь веселым, знайте, благосклонные читатели, что внутри у меня разрывалось сердце при мысли о том, что человек, самый грязный негодяй, который когда-либо рождался на свет, осмелился, в присутствии столь великого государя, сказать мне такое вот оскорбление; но знайте, что он оскорбил герцога, а не меня; потому что, не будь я в столь великом присутствии, он бы у меня пал мертвым. Когда этот грязный неуклюжий мошенник увидел, что смех этих господ не прекращается, он начал, чтобы отвлечь их от этих над ним насмешек, заводить новую речь, говоря: “Этот Бенвенуто хвастает, будто я обещал ему мрамор”. На эти слова я тотчас же сказал: “Как! Разве ты не посылал мне сказать через Франческо, сына Маттео кузнеца, твоего подмастерья, что если я хочу работать из мрамора, то ты хочешь дать мне мрамор? И я его принял, и хочу”. Тогда он сказал: “Так считай, что никогда его не получишь”. Тогда я, все еще полный бешенства из-за несправедливых оскорблений, сказанных мне вначале, утратив разум и ослепнув к присутствию герцога, с великой яростью сказал: “Я тебе говорю прямо, что если ты не пришлешь мне мрамор на дом, то поищи себе другой свет, потому что на этом свете я из тебя выпущу дух во что бы то ни стало”. Вдруг, заметив, что я нахожусь в присутствии столь великого герцога, я смиренно повернулся к его светлости и сказал: “Государь мой, один безумец родит сотню; безумства этого человека заставили меня забыть славу вашей высокой светлости и самого себя; так что простите меня”. Тогда герцог сказал Бандинелло: “Правда ли, что ты обещал ему мрамор?” Сказанный Бандинелло сказал, что это правда. Герцог сказал мне: “Сходи на Постройку и выбери себе по твоему вкусу”472. Я сказал, что он обещал мне прислать мне его на дом. Речи были ужасные; и я никаким другим способом не желал его. На следующее утро ко мне на дом принесли мрамор; про каковой я спросил, кто мне его посылает; сказали, что мне его посылает Бандинелло и что это тот самый мрамор, который он мне обещал.
Тотчас же я велел отнести его ко мне в мастерскую и начал его обтесывать; и пока я его обрабатывал, я делал и модель; и такая мне была охота работать из мрамора, что я не мог обождать, чтобы решиться сделать модель с той рассудительностью, какая требуется в таком искусстве. И так как я слышал, что звук у него надтреснутый, то я много раз раскаивался, что вообще начал над ним работать; однако я добывал из него, что мог, то есть Аполлона и Гиацинта, которого все еще можно видеть незаконченным у меня в мастерской. И пока я над ним работал, герцог приходил ко мне на дом и много раз говорил мне: “Оставь немного бронзу и поработай немного над мрамором, чтобы мне на тебя посмотреть”. Я тотчас же брал орудия для мрамора и уверенно принимался работать. Герцог меня спрашивал про модель, которую я сделал для сказанного мрамора; на что я сказал: “Государь, этот мрамор весь разбит, но я назло ему добуду из него что-нибудь; поэтому я не мог решиться на модель, но я и дальше буду так делать, насколько можно будет”. С большой быстротой выписал мне герцог кусок греческого мрамора из Рима, чтобы я восстановил его античного Ганимеда, который был причиной сказанной ссоры с Бандинелло. Когда прибыл греческий мрамор, я подумал, что было бы грешно наделать из него кусков, чтобы сделать из них голову, и руки, и прочее для Ганимеда, и раздобыл себе другой мрамор, а для этого куска греческого мрамора сделал маленькую восковую модельку, каковой дал имя Нарцисса473. И так как в этом мраморе были две дыры, которые шли вглубь больше чем на четверть локтя и шириною в два добрых пальца, то поэтому я сделал то положение, какое мы видим, чтобы защититься от этих дыр; так что я их убрал из моей фигуры. Но за эти столько десятков лет, что на него шел дождь, потому что эти дыры всегда оставались полны воды, она проникла настолько, что сказанный мрамор порухлел и словно загнил в части верхней дыры; и это сказалось, после того как случилось это великое половодье на Арно474, каковое поднялось в моей мастерской на полтора с лишком локтя. А так как сказанный Нарцисс стоял на деревянной подставке, то сказанная вода его опрокинула, так что он сломался в грудях; и я его починил; и чтобы не видна была эта щель починки, я ему сделал эту цветочную перевязь, которая видна у него на груди; и я его кончал в некои часы до света или же по праздникам, лишь бы не терять времени от моей работы с Персеем. И так как однажды утром я ладил некои ваяльца, чтобы над ним работать, мне брызнул тончайший осколок стали в правый глаз; и он настолько вошел в зрачок, что никаким способом его нельзя было вынуть; я считал за верное, что потеряю свет этого глаза. Я позвал по прошествии нескольких дней маэстро Раффаелло де’Пилли, хирурга, каковой взял двух живых голубей и, положив меня навзничь на стол, взял сказанных голубей и ножиком вскрыл им жилку, которая у них имеется в крыльях, так что эта кровь мне стекала внутрь моего глаза; каковой кровью я тотчас же почувствовал себя облегченным, и на расстоянии двух дней осколок стали вышел, и я остался свободен и с улучшенным зрением. И так как подходил праздник святой Лючии, до какового оставалось три дня, то я сделал золотой глаз из французского скудо и велел поднести его ей одной из шести моих племянниц, дочерей Липераты, моей сестры, каковой было от роду лет десять, и через нее возблагодарил бога и святую Лючию475, и долгое время я не хотел работать над сказанным Нарциссом, а подвигал вперед Персея с вышесказанными трудностями и расположился окончить его и уехать себе с богом.
Отлив Медузу, а вышла она хорошо, я с великой надеждой подвигал моего Персея к концу, потому что он у меня был уже в воске, и я был уверен, что он так же хорошо выйдет у меня в бронзе, как вышла сказанная Медуза. И так как, при виде его в воске вполне законченным, он казался таким прекрасным, то герцог, видя его в таком образе и находя его прекрасным, потому ли, что нашелся кто-нибудь, кто уверил герцога, что он не может выйти таким же в бронзе, или потому, что герцог сам по себе это вообразил, и, приходя на дом чаще, нежели обычно, он один раз среди прочих мне сказал: “Бенвенуто, эта фигура не может у тебя выйти в бронзе, потому что искусство тебе этого не позволит”. На эти слова его светлости я премного рассердился, говоря: “Государь, я знаю, что ваша высокая светлость имеет ко мне эту весьма малую веру, и это, я думаю, происходит от того, что ваша высокая светлость слишком верит тем, кто ей говорит столько плохого про меня, или же она в этом не разбирается”. Он едва дал мне окончить слова, как сказал: “Я считаю, что разбираюсь в этом, и разбираюсь отлично”. Я тотчас же ответил и сказал: “Да, как государь, но не как художник; потому что если бы ваша высокая светлость разбиралась в этом так, как ей кажется, что она разбирается, она бы мне поверила благодаря прекрасной бронзовой голове, которую я ей сделал, такую большую, портрет вашей высокой светлости, который послан на Эльбу476, и благодаря тому, что я ей восстановил прекрасного мраморного Ганимеда с такой крайней трудностью, где я понес гораздо больший труд, чем ежели бы я его сделал всего заново, а также и потому, что я отлил Медузу, которая видна вот здесь, в присутствии вашей светлости, такое трудное литье, где я сделал то, чего никогда ни один другой человек не делал до меня в этом чертовском искусстве. Взгляните, государь мой: я сделал горн по-новому, не таким способом, как другие, потому что я, кроме многих других разностей и замечательных хитростей, которые в нем видны, я ему сделал два выхода для бронзы, потому что эта трудная и скрюченная фигура другим способом невозможно было, чтобы она вышла; и единственно через эти мои ухищрения она так хорошо вышла, чему бы никогда не поверил ни один из всех этих работников в этом искусстве. И знайте, государь мой, наидостовернейше, что все великие и труднейшие работы, которые я сделал во Франции при этом удивительнейшем короле Франциске, все они отлично мне удались единственно благодаря тому великому духу, который этот добрый король всегда придавал мне этим великим жалованьем и тем, что предоставлял мне столько работников, сколько я требовал, так что иной раз бывало, что я пользовался сорока с лишком работниками, все по моему выбору; и по этим причинам я там сделал такое количество работ в столь короткое время. Так поверьте же мне, государь мой, и поддержите меня помощью, в которой я нуждаюсь, потому что я надеюсь довести до конца работу, которая вам понравится; тогда как, если ваша высокая светлость меня принизит духом и не подаст мне помощь, в которой я нуждаюсь, тогда невозможно ни чтобы я, ни чтобы какой бы то ни было человек на свете мог сделать что-нибудь, что было бы хорошо”.