Шрифт:
Молодые сфотографировались, надо было послать карточки родителям — Баранским в Томск, Радченко в Конотоп. Портреты молодоженов на память — так было принято, и хоть Люба к обычаям относилась небрежно, подчинилась мужу — он обычаи уважал.
Супруги Радченко стоят, облокотившись на бутафорскую балюстраду, смотрят поверх головы фотографа в неведомую даль. В позе их чувствуется некоторое напряжение: то ли фотограф долго возился у треноги под своей черной хламидой, то ли балюстрада была ненадежной опорой. Светлые, хорошие лица, в которых видна любовь и вера в счастливое будущее.
Снимались не сразу из-под венца — мама в темном платье, Степан Иванович в студенческом мундире. Впрочем, вероятно, так и венчались — без белого платья, без фаты. Ведь для них в этом обряде не было того глубокого смысла, какой видят в нем верующие. Возможно, и венцов над ними не держали. Однако кольцами они скрепили свой брак — полновесными золотыми кольцами, внутри которых выгравированы были их имена и дата. Мама хранила свое кольцо долгие годы, и не просто хранила — носила на руке. До того дня, печального дня, когда пришлось снять его и отнести в Торгсин (в голодный год, в ссылке).
Любовь Николаевна отослала большую «кабинетную» фотографию в Томск, родителям, в отчий дом, изрядно за два года опустевший. Умерли бабушка, Анастасия Ивановна, и тетя Валя, вышли замуж дочери — Катя, а теперь и Люба. К радости родителей, Надя, младшая, вернулась. Ее выслали из Питера, доставили в родной дом с полицейской бумагой, в которой отцу вменялось в обязанность «иметь наблюдение и не допускать противозаконных поступков». Надя попалась с какими-то листовками и отсидела месяц в тюрьме, но от наказания была освобождена как несовершеннолетняя. Отец скучал без старших дочерей, особенно без Любавы.
На полученный от дочери портрет дед Баранский отозвался не сразу. Он не любил фотографироваться, и, наверное, моя бабушка напоминала ему не раз, что пора одарить молодых ответным портретом. В первые весенние дни он все же собрался — подстригся, принарядился и отправился в «Фотографическое заведение Иванова», как значится на паспарту фотокарточки — тоже парадной, «кабинетной». Выглядит он на этом снимке моложе, чем на семейном, восьмилетней давности. Вероятно, хотелось предстать перед Любиным мужем, да и перед дочерью, не пожилым папашей, а вполне бравым господином. Этот бравый вид придает ему кепи с козырьком и высокой тульей, чуть сдвинутое набок, и куртка, извлеченная из «молодого» гардероба и не без труда застегнутая. Не знаю, понравился ли он в этом виде дочери, но мне, его внучке, он нравится очень. И весь его облик, и надпись, сделанная на обороте: «Не забывайте меня и всех ваших родных, друзей и знакомых, радуйте стариков и подбодряйте юнцов. Степану Иванову и Любови Николаевой Радченко от верного до гроба Н. Баранского. 1894 г. 15 апреля».
Надпись эта трогает меня не только тем, что она — единственный сохранившийся его автограф, но и тем, что дед сумел подавить вечно бунтующий «дух отрицания» и быть «как люди» в данных серьезных обстоятельствах — при первом, пусть и заочном, знакомстве с зятем. Думаю, что муж Любавы расположил его к себе мужественным и добрым видом. Нравится мне и то, что дед Баранский покорился принятому обычаю и охотно последовал ему. Так красива сделанная им надпись: почерк, расположение строк, изящные завитки на прописных буквах. И это устаревшее уже написание отчества — «Иванов», «Николаева» (мамино отчество кем-то исправлено позднее), и тоже устаревшее словосочетание «верный до гроба». Во всем видно стремление деда соответствовать важности случая. Возможно, эта фотография и была подарком новобрачным или первым откликом-поздравлением.
В маминых «Воспоминаниях» не говорится о том, виделась ли она со своим отцом после замужества. В альбоме есть еще две фотографии деда, сделанные в начале 1900-х годов. Конечно, она помнила отца и любила. А я, собирая теперь малые крохи по шкатулкам и альбомам, нашла только свидетельство встречи Любови Николаевны с ее матерью (об этом — в следующей главе).
Супруги Радченко поселились на Разъезжей, судя по названию — шумной улице, вблизи Лиговки. Сняли комнату у знакомых в квартире. Жилье было временным и ничем не отличалось от того, которое снимали курсистки. Домом его назвать было нельзя, даже и с маленькой буквы. Но нужен ли был им дом — вот в чем вопрос. Вся их жизнь, живая и деятельная, проходила вне дома.
Любовь Николаевна считала, что нужна массовая агитация, поднимающая рабочих на защиту своих прав, а не занятия в кружках. Да и они сами говорили об этом: «Хватит нам нашептывать, надо уж говорить громко». Но Степан Иванович находил это преждевременным: немногие хорошо подготовленные кружковцы будут арестованы, связь с массами оборвется, не успев толком сложиться. Мама горячилась и вспоминала суровое пророчество своего отца: «Пока вы будете пропаганду вести, народ вымрет».
Единомышленники
Еще осенью 93-го года Степан Иванович познакомил Любу с группой студентов, которыми руководил после ареста Брусилова. Все они занимались с рабочими, изучали и сами историю революционного движения. «Выделялись среди них своей эрудицией Г. М. Кржижановский и Л. Б. Красин, — вспоминает мама. — Собирались для бесед, читали рефераты, главными темами были судьба капитализма в России, полемика с народниками, вопросы экономики. Собрания проходили очень оживленно. Чаще всего — у Кржижановского, который жил с матерью и сестрой. Семейная обстановка служила конспирации, собрания проходили за чаем, как простой прием гостей. Мать Глеба Максимилиановича, нежно любившая своего Глебасю, как она его называла, приветливая, ласковая — бывать у них было приятно. Глеб, живой и общительный, был любимцем товарищей, компания была тесно спаянная, дружная. В эту группу вошел и приехавший из Самары в августе 93-го года Владимир Ильич Ульянов».