Шрифт:
Теперь, когда я вспоминаю это давным-давно прошедшее время, я как бы смотрю на минувшую жизнь в перевернутый бинокль. Вижу там маленькую девочку — неужели это я? Мне как-то странно говорить «я» и часто хочется написать «девочка».
Жизнь Девочки на новом месте отличалась от прежней. «Теперь ты уже большая», — напоминали постоянно взрослые. Да, я пошла в школу. Это была частная школа Лопухиной, готовившей девочек к поступлению в гимназию. Заботы о моем образовании, как я понимаю, взяла на себя сестра Женя. Меня собирались отдать в гимназию Потоцкой, куда даже в подготовительный класс принимали с испытаниями. Мне надо было научиться красиво писать по линейкам и освоить два правила арифметики — сложение и вычитание. Кроме того, полагалось знать основы Закона Божьего.
Школа Лопухиной, при всей домашности обстановки и доброте самой учительницы, меня не радовала, и ходила я туда неохотно. Вероятно, я чувствовала себя там «не такой», я была «хуже» других девочек. Только в одном я не была хуже — в чтении. Читала бегло и «с выражением». Писала плохо. Считала в уме быстро, но об арифметике ничего не знала. Однако ничто не сравнимо со стыдом, какой испытала я на первом же уроке Закона Божьего: одна я, только я не знала ни единой молитвы и не могла ответить ни на один из вопросов батюшки о жизни Иисуса Христа. Я была так пристыжена и угнетена, что мама, придя домой, тотчас принялась учить со мной «Отче наш».
Но было еще и другое, о чем я дома не говорила: все девочки приходили на занятия в форме, приготовленной для гимназии, — в коричневых платьях с фартуками, а у меня формы не было. Как не было и корзиночки с крышкой для завтрака, завернутого в белую салфетку. Мой бутерброд заворачивали в бумагу, и мне было стыдно, когда в перемену все усаживались за один стол завтракать.
Однако посещение этих «классов» принесло и радость: девочки обменивались книгами, и я получила однажды «Княжну Джаваху» Чарской. Я проглотила книгу мгновенно и тут же начала сначала. Читала ли я другие сочинения Чарской, не помню. Но смелая и гордая грузинская княжна много для меня значила.
Здесь, в Тихвинском, ранней весной 1917 года встретили мы революцию — весело, в радостных надеждах. Хорошее настроение матери и сестер передавалось и мне. По улицам колоннами шли люди с красными знаменами, пели песни — революционные маршевые и веселые солдатские. Мы с мамой, приколов красные банты к пальто, смотрели с тротуара на потоки идущих. Красный бант наполнял меня чувством гордости и причастности к событиям.
Потом была Пасха, последняя, какую отпраздновали по-старому: с куличами, гиацинтами и походом к заутрене. Церковь — два дома от нас, красивая, легкая, с колоннами — была освещена снаружи плошками.
Солнечное утро, по всей Москве праздничный перезвон колоколов. У нас гости. И кажется, что все это относится не только к Пасхе, но также и к революции. Совсем теплая погода, я в одном платье прыгаю вместе с девочками в «классики» на тротуаре перед домом. У меня по случаю праздника расплетены косы и на голове бант. «Какие красивые волосы!» — говорит господин, проходящий мимо под руку с дамой, и тростью приподнимает одну прядь. Я горжусь. Дома меня хвалят за хороший поступок, за послушание, но никогда не похвалят за меня самоё. А тут — волосы! И я бегу домой — сообщить маме эту приятную новость. Кто-то из гостей подарил мне в этот день шоколадного цыпленка, вылезающего из белого сахарного яйца, а кто-то — большое шоколадное яйцо с марципановыми цветами. День, полный света и радости.
Почему так, до мелочей запомнилась эта Пасха? Должно быть, потому, что это был последний настоящий праздник перед крутым переломом жизни, совсем близким.
Кто же знал в ту счастливую весну, что Бутырская тюрьма, занимавшая и тревожившая мое детское воображение, в скором времени займет прочное место в биографии нашей семьи?
Снятая «по средствам» квартира — без ванной, с маленькой кухней — все же имела четыре комнаты. Две большие, с окнами на улицу, — моя с мамой и столовая, и две маленькие смежные, по окну во двор, — для сестер. Голое жилище, обставленное только самым необходимым для жизни: кровати, стулья, столы, комод, этажерка, ширма. Но все кровати застелены белыми пикейными («марсельскими») одеялами, на подушках — накидки с прошивками. Три предмета, которые я считала украшением нашего дома: малахитовый камень на медной пластине, принадлежавший Степану Ивановичу, шкатулка из березового наплыва — подарок маме, и Мадонна Рафаэля — репродукция, поясное изображение в рамке, подарок мне — от кого, не помню.
Под одним из окон в нашей комнате мой уголок — столик, этажерка с книгами и «занятиями» (тетрадки, пластилин, карандаши и пр.).
Девочка еще играет в куклы, еще жива Любочка, хотя и со склеенной головкой, но в кукольном уголке главный персонаж — Мишка, не просто наш с мамой друг, но член семьи. Он одет в костюм, сшитый мамой из старой шерстяной юбки, у него есть одеяло, тоже связанное мамой (все было прислано еще в Данию). Мишка скрашивал часы одиночества, я с ним говорила, вела диалог на два голоса.
Мама и сестры обычно отсутствовали до вечера, я много была одна, хотя не совсем одна — была прислуга, но она занята на кухне своим делом. Груша брала меня с собой, когда ходила за покупками; иногда мы с ней заходили в церковь. Но общались мы мало, в основном в часы еды, а в кухню меня почему-то не тянуло в отличие от кухни на Никитском.
От тех лет у меня сохранилось ощущение долгого, молчаливого одиночества. Может, я тяготилась часами молчания и тишины в те дни и даже недели, когда бывала больна и не могла ходить в школу и гулять.