Судак Игорь Николаевич
Шрифт:
Через месяц он мне позвонил.
– Привет… Это Пузырёв…
– Здорово, Юрий, - обрадовался я.
– Рад слышать. Как жизнь? Как медовый месяц?
– Нормально, - произнес он как-то не очень бодро.
– Игорь… Ты мне можешь ответить на один вопрос?
– Конечно.
– Скажи, а почему здесь люди, сами говорящие на русском языке, отдают детей своих учиться в украинские школы?
– О-о-о! Так вы уже что - прибавления ждете? Поздравляю.
– Да нет, я серьезно… – Пузырёв даже не усмехнулся.
– Я, правда, не могу понять. У меня наверно, что-то с головой. Я тут с кем не разговаривал, все твердят – нужно знать родную мову, мову предков… Как будто русский, на котором они говорят с детства, им не родной.
– Ну, значит, так оно и есть, а чему ты удивляешься? Куда ж теперь без мовы? Уже и в вуз не поступишь, и карьеру толковую не сделаешь.
– Вот я как раз об этом - так они ХОТЯТ или они ВЫНУЖДЕНЫ?
– Ну я не знаю. Может, и то, и то. В душу чужую сильно не заглянешь – не пустят.
– Верно, – согласился Пузырёв.
– Особенно если они даже самих себя туда не пускают.
– Слушай, Юрий, а у тебя шахтеров каких-нибудь кузбасских в роду случайно не было? –
– Нет, а что?
– А глубоко копаешь – обвал может произойти. Ну сам подумай - если люди и вынуждены, если и происходит насилие, то кто ж тебе признается – кому приятно рассказывать, что его нагнули. Просто, скажет, сам наклонился – шнурки завязываю. А вы что подумали? И точка.
– Хреновая выходит точка… - подвел итог бывший прапорщик.
– Ну ладно, извини, я уже тороплюсь. Я позже позвоню…
Пузырёв позвонил опять через месяц. Уже по голосу я понял, что всё плохо.
– Игорь, привет, нужно увидеться.
– Так подгребай прямо ко мне.
Я назвал адрес, и через час Пузырёв стоял на пороге. Я его едва узнал – так он изменился за прошедшие два месяца: потухший взгляд, похудевшее лицо и порывистые движения.
– Что случилось, Юрий? – спросил я, когда мы вошли в комнату и он сел на диван.
– Я уезжаю…
– Куда?
– В Россию. Сегодня.
– Надолго?
– Навсегда.
– Так… Коньяк будешь?
– Давай.
Я открыл ящик с «Закарпатским» коньяком, который выиграл когда-то у Карпухи, и вынул бутылку.
– Так что произошло? – спросил я его, разливая желтоглазую жидкость.
– Много всего… Но главное, я здесь понял одну важную вещь…
– Какую?
– … а что про истинную Украину никто на самом деле - ни в России, ни в мире - не знает.
– Ну почему не знают – у нас свобода слова, полно информации разной.
– Свобода слова, говоришь…
Закусив коньяк лимоном, Пузырев снял через голову свитер – на нём была вышиванка, но только теперь надетая наизнанку, швами наружу, из которых торчали нитки. Без узоров она была похожа на смирительную рубашку.
– Вот, - сказал Пузырев, показывая себе на грудь. – Вот это и есть настоящая Украина. Когда на нее смотришь снаружи – глаз радуется, но если…
– Слушай, - сказал я, удивленный его видом, - ну так с любой одеждой. Любую шмотку выверни швами напоказ – ерунда получится.
– Не скажи, сейчас многое так носят - швами наружу. Но вышиванка это не просто одежда. Это даже вообще не одежда. Это кокон. Когда ты в нем, в тебе тут же набухают полипы титульной нации. Да-да. Ты не смотри на меня так, как будто хочешь набрать 03. Я в порядке. Просто в вывернутом мире – нормальный человек ненормален. И эти полипы растут и быстро поглощают любую индивидуальность. Но это я понял не сразу.
Пузырёв выпил еще одну рюмку и начал свой рассказ.
– Первые две недели мы с Хрыстынкой жили, как одно целое. Я даже сейчас в это поверить не могу, но мне всё – понимаешь, абсолютно всё!
– в ней нравилось. Говорят, самая сильная любовь - это когда смотрят не друг на друга, а в одну сторону. Мы смотрели на Украину, и наша любовь ко всему украинскому цементировала и усиливала наши собственные чувства - лучше любого приворотного зелья. Я от всего этнического просто балдел. Даже висевший в углу, прямо над нашей кроватью, обвязанный рушныком портрет Тараса Шевченко, неусыпно наблюдавшего за нами, вызывал у меня только положительные эмоции. С него, кстати, всё и началось.
Это был то ли День Злуки, то ли Соборности, то ли даже День рождения самого Шухевича, не помню, – помню, что мы с Хрыстыной хорошо отметили такое свято вином и легли пораньше, чтоб закрепить эту злуку единением души и тела или, как говорила Хрыстя, «вдертися на Говерлу почуттiв». Она вообще оказалась большой выдумщицей называть всё какими-то дурацкими ассоциациями. Но тогда мне это нравилось! Я бы в жизни не додумался, что фраза «пустити юща до вулика» может означать нечто совсем другое. Но об этом можно долго рассказывать, а если коротко, то в тот вечер, в самый медоносный момент, неизвестно с какой дури, Кобзарь вдруг сорвался со своего гвоздя и упал мне прямо на спину - острым углом по позвонку.