Шрифт:
– Да, – прошептал он. Он боялся спать. Он был как рыба. Рыбы, возможно, и спят, но он не спал.
– Но почему вы боитесь меня? – спросил я.
Он откинулся, вжавшись спиною в решетку, что было не хуже любого другого ответа.
На следующее утро, часа в четыре, меня отвели на другой этаж, где возле лужицы света, среди нескольких деревянных столов восседал детектив.
– Обычно вы одеваетесь в женское платье? – спросил он.
– Что?
– Где ваше платье?
Может, он был сумасшедшим.
– С чего бы это мне носить платье?
– А с чего бы вам пудриться?
– С чего бы мне пудриться? – повторил я.
– Ну.
Я распростер руки в жесте всеобъемлющего недоумения.
– Не с чего.
– Вы живете в центре, – сказал он, – а вовсе не здесь.
– Правильно.
– Ну так и что вы здесь делаете? Здесь нет баров для трансвеститов.
– Баров для трансвеститов?!
– Что, кто-то украл ваше платье? И это вас огорчило? А? Я решил, что он совершенно сумасшедший, но что из этого?
Он был полицейским. Я подался вперед и сказал ему на манер заговорщика:
– Слушайте, я заплачу вам, чтобы вы выстрелили в меня, если я не выпью эту чашку кофе. Деньги не вопрос.
Он не вполне меня понял, но я упомянул о деньгах.
– Эту чашку кофе?
– Эту.
– Какую именно?
– Первую.
– А как насчет второй?
– Не надо жадничать. Если я выпью первую, то со второй и сам управлюсь.
– У вас есть личный врач?
– Да.
– Как его зовут?
– Доктор Граффи.
– Это на Манхэттене?
– Конечно.
– Он психиатр?
– Нет. Он терапевт.
– А кто ваш психиатр?
– Психиатра у меня нет. Зачем он мне?
– Ну, мне это неизвестно.
– По-моему, Фрейд перестарался, – сказал я. – Решительно все, что он утверждал, было либо и так всем очевидно, либо смешно.
В этот момент в комнату влетела Констанция в окружении нескольких чрезвычайно дорогих адвокатов. Я знал, что спасен, но не знал, от чего. Детектив встал едва ли не по стойке «смирно», увидев весь этот народ и предположив, что я либо миллиардер, либо сумасшедший брат-близнец Трумэна, либо космический пришелец, сбежавший из центра дознания ВВС.
– На кого ты похож? – спросила Констанция, которой было страшно неловко увидеть меня изукрашенным, как охотник за головами из Новой Гвинеи, в присутствии старших партнеров фирмы «Ветер удачи».
– Как – на кого?
– Посмотри на себя.
Я осмотрел свои руки, ноги: они казались совершенно нормальными, в стиле братьев Брукс.
Она достала из сумочки пудреницу и со щелчком ее открыла – на тот манер, каким открывают затвор пистолета, чтобы перезарядить его ради спасения своей жизни, и сунула зеркальце мне в лицо.
– Вот так.
– Ну и ну, – сказал я, увидев свое лицо. Потом посмотрел на всех, кто был в комнате, в молчании переводя взгляд с одного на другого.
– Что с тобой случилось? – завопила она.
Аристократка, активная натура, она никак не могла дать чему-то произойти без объяснения или ее вмешательства.
– Это мука, – возвестил я довольным голосом.
– Мука?
– Пекарская мука.
– И как она на тебя попала?
– Я ел пиццу…
– Здесь, наверное, замешана какая-то пицца, – предположил детектив.
– Это была самая лучшая пицца, – с фанатичным напором ответил я, – какую только мне доводилось пробовать за всю мою жизнь.
Кроме как с Констанцией, я никогда ни с кем не разводился, так что не знаю, все ли разводы переживаются одинаково, но, когда тебя хочет оставить кто-то, кого ты любишь, Бог не дает тебе пощады. Это подобно окончанию шахматной партии с одним королем против двух ферзей, двух ладей и циркового коня.
Когда бы я ни заснул, мне виделось, что весь мир стал походить на городок Гэри, штат Индиана, ночью, но вместо того, чтобы производить сталь и резину, огромные заводы и фабрики были заняты поджариванием, размалыванием и завариванием. Этот кошмар населяли усыпанные мукой женщины в платьях фасона Третьего рейха, ежедневно выпивающие по пять-шесть чашек кофе. Он полностью вытеснил мой сон о бурунах прибоя. Хуже всего то, что сопровождала его совершенно безумная, дикая, кофейно-вдохновленная игра на клавикордах – инструменте, который свел бы с ума весь мир, если бы не спохватились и не изобрели, когда не оставалось ни минуты для промедления, пианино.
Я пробуждался, охваченный ужасом и утопающий в поту, и поворачивался к Констанции, которая, даже во сне, непременно при этом отворачивалась. Все было кончено. Тогда я звонил Холмсам, велел им отключить сигнализацию и спускался в музыкальный зал, чтобы поиграть на пианино.
Музыкальный зал был шестидесяти футов в длину и тридцати – в ширину, потолок взмывал на двадцать футов, а пол был устлан специальным акустическим покрытием из мозамбикского дерева джерко. Восемь французских дверей открывались на мраморную террасу, выходившую на лужайку. Над макушками зачерненных ночью деревьев виднелись небоскребы, сияющие во влажном летнем воздухе. Я открывал эти двери, позволяя бризу создавать балерин и лебедей из белых занавесей, и до самого утра играл Моцарта и Бетховена – безупречно сбалансированные произведения, столь же прекрасные и исполненные надежд, как пение матери, обращенное к своему ребенку. Они всему придавали перспективу, пускай даже грустную, и благодаря им я способен был жить дальше.