Шрифт:
Однажды в конце каникул, когда день стал короче и Еленка, у которой кончался отпуск, уже собиралась отвезти Митю в Прагу к папе, в поздний августовский вечер Барборка с таинственным видом вызвала Неллу из-за стола. «Пойдите посмотрите, что там такое».
Нелла пошла.
Они жили в Южной Чехии — снимали небольшой домик. Кухня выходила на север.
— Хотела бы я знать, что это такое? — сказала Барборка, указывая из окна на небо.
Обе женщины высунулись в темень звездной ночи. Пахло соломой, коровами, ботвой — сельскими запахами Чехии. От орешника уже веяло осенним тоскливым запахом. Под сливой, как заведенный, трещал сверчок.
— Видите? Опять, — отозвалась Барборка.
Небо на горизонте осветилось каким-то лихорадочным отблеском, затрепетало и угасло.
— Там ведь Прага, — вполголоса сказала Нелла так, как говорят впотьмах.
— Ну да, — поддакнула Барборка так же тихо.
Они обе смотрели в августовскую ночь, точно ждали ответа от звезд. «Что нас ожидает? — думали обе. — Что принесет нам осень?» Все было неподвижно, только сверчок без устали вел свою песню. И вдруг, вместо ответа, небо опять трескуче затрепетало и осветилось так ярко, что стал виден черный силуэт одинокого дерева на горизонте, раздался грохот, и вокруг все задрожало.
— Прагу бомбят! — воскликнули обе женщины в один голос.
Кто-то позади них засмеялся.
— Барборка, вы-то ведь из деревни? — насмешливо сказала Еленка, подошла к ним и обняла обеих за талию, точно желая рассеять наваждение. — Это же молния!
Обе слегка смутились.
— Все на этом просто помешались, — заметила Барборка.
— Рановато, Барборка. Пока еще не началось.
— Так, значит, ты тоже смотрела? — съязвила Нелла по адресу дочери.
Еленка редко теряла голову, сдерживая всех. Нелла очень полагалась на нее. Но бывают минуты, когда именно спокойствие дочери раздражало впечатлительную мать. Хотя Нелла Гамзова никому ничего не говорила, все эти политические тревоги заставляли ее мучиться страхом за Станю. Она цепенела при мысли, что вот-вот на углах расклеят объявления о мобилизации его года. Она знала женственную натуру сына. Какой из него солдат, если он так похож на Неллу; он писал кровью сердца — как жила всю жизнь Нелла. С покушением на самоубийство обошлось благополучно, он образумился, нашел радость в работе, — неужели ему придется теперь убивать людей и самому подставлять лоб под пули? Нет, это невозможно себе представить. Когда Станя ходил в школу и она утюжила ему праздничную курточку и белоснежный воротничок ко дню 28 октября, сколько раз она говорила себе: «Слава богу, вам лучше живется, чем нам. Вам уже не нужно лицемерить, как нам в школе во время праздников в честь императора, вы растете в более счастливые времена». Более счастливые времена! Какая насмешка! И я могла жить с таким легким сердцем. Теперь ей казалось даже, что она накликала войну тем, что так долго в нее не верила.
РОДИНА
Встречаясь в семье, никогда не говорят: «Я тебя люблю. Ты мне дороже всего на свете. Я не могу без тебя жить», — и тому подобные фразы из романов. Каждый занимается своим делом, все сходятся за столом, говорят об обычных вещах или просто спорят о пустяках. Но если в семье кто-нибудь заболеет, если кому-нибудь плохо, даже самый шумливый и тот ходит на цыпочках и еще в дверях, не успев повесить шапку на гвоздь, спрашивает с замирающим сердцем: «Ну как? Что? Какая температура?» И у него щемит сердце от страха и любви.
Еленка, Тоник, Станислав, Гамза должны были думать о работе — у Гамзы именно сейчас было особенно много дела, помимо адвокатской практики. Но Нелла, если она не была нужна в конторе, сидела дома, не отходя от приемника, который заменял ей пресловутый старинный очаг. Она как бы измеряла температуру тяжело больной родины, считала пульс. Он бился то с лихорадочной быстротой, то еле-еле, нитевидно.
Нас еще не бомбили, а мы чувствовали себя как в осажденном городе, под барабанный бой нюрнбергского радио. Адольф Гитлер запугивал Чехию. Но самое тяжелое было не это. Гораздо страшнее был тон, каким он говорил о республике, словно об уличном сброде, неслыханно нагло отзывался о главе государства. Старушки в Крчи не верили собственным ушам, а ведь любая из них девочкой ходила в немецкую школу и до сих пор не забыла этого «единственно надежного языка». И старушкам в Крчи хотелось узнать, почему люди, встречаясь, спрашивают друг у друга, будет ли война. Они слушали и качали головой. В старой Австрии это было бы невозможно. Конечно, и при императоре люди убивали друг друга, но хоть какие-то приличия соблюдались.
— Он говорит о нас, словно мы не люди, — разрыдалась Лидка Гаекова. Как не расплакаться от такого унижения!
— Не хнычь, — рассердился на нее муж. — Не доставляй ему этого удовольствия. Он только того и добивается.
Муж Лидки был прав, муж всегда прав, на то он и глава семьи. Лидка смотрела на него глазами, полными слез, и сурово, по-деревенски, поджимала губы. Она стискивала кулаки и грозила радиоприемнику, точно человеку.
— Погоди же ты, — твердила она, — это тебе даром не пройдет.
Лидка уже поняла, что Гаеку придется идти в армию. Она выстирала ему белье и напекла пирожков из самой лучшей муки. Но сделала все это незаметно, не говоря ему ни слова, чтобы зря не бередить рану.
Конраду Генлейну, гражданину Чехословацкой республики, собиравшемуся отторгнуть от нее своих соплеменников заодно с территорией, устроили торжественную встречу на съезде нацистов в Нюрнберге. Множество обывателей толпилось перед гостиницей, где он остановился, и приглашало его подойти к окну такими «милыми» стишками: