Шрифт:
Карту свернули, хозяйка наша шмыгнула к соседке. Три часа утра без чего-то, небо еще не подкрасилось восходом, от вернувшейся молодухи веяло торжеством и женщиной. Надо бы уходить, но Григорий Иванович еще не расплатился с добровольной помощницей, да и надо было дождаться пробуждения офицеров.
Воистину женские руки самые мягкие и ловкие: лейтенант, хранитель портфеля, не шевельнулся ни при вытаскивании портфеля из-под подушки, ни при обратной операции. Оба офицера теперь спешили, позавтракали всухую, мотоцикл пофыркал и бодро застучал. Укатили. Тогда и мы покинули село. Понимали, что сделано большое дело, поважнее, может быть, того, которое нам поручали, и тем не менее что-то нас пугало, предвещая беды…
(Окончание следует.)
Прячась в свою же тень
Коршуны плачут…
«Агамемнон»
Коршун — откуда он вынырнул, коршун, на гору ветра взобравшийся шерп! Зренье — как крови неотпертой поршень, крылья — как месяца черный ущерб. Только как будто он в страхе сегодня, в страхе, растерян, как ласточка хил, всех отчужденней, всех тварей безродней, всех обреченней. Что с ним, Эсхил? Что-то же хочет он выразить, коршун, визгом, холодным, как режущий серп, незаглушаемым, жалобным, горшим ужаса им облюбованных жертв. Это вспоровший брюшинную полость голос, но не предсказаний и притч, а не его, им не признанный голос — к битве, заведомо гибельной, клич. Он проиграл ее. Он умирает. Пусть не сейчас — но уже предала жизнь. И задел уже хвост его краем всплывшие без левитаций тела. Он не согласен, он борется. Коршун он! И, не зная, как выместить зло, что-то еще выясняет с сотворшим волю, и небо, и клюв, и крыло.