Шрифт:
Кольку они высадили у их подъезда. Антонина из машины не вышла, лишь попросила мужчин (как их звали, не помнит) поднять его на четвертый этаж и завести в квартиру.
Ехали долго, через мост, в барачный пригород, приторно пахучая музыка отсасывала из нутра машины последний воздух, открыли окна, холодные потоки студили голову, не отрезвляли. Пьянило все: сладкое крепкое вино из складной рюмки, громкие, сквозь шум мотора разговоры об эмансипации, длинные сигареты «Ява» из полной, черной с золотом, пачки.
В барак Антонина входила впервые. Сначала был сосновый дом у родителей, потом общежитие-пятиэтажка, дальше комната в малосемейке и наконец своя квартира, полученная не без помощи Веры. Барак был дряхл и грязен, щелястый пол в длинном коридоре мокро скрипел, пахло застоявшейся мочой. И Антонина ненадолго испугалась. Но быстро успокоилась. Комната, куда они вошли, была словно бы из другой действительности. Стены были ровные, оклеенные бордовыми с позолотой обоями. Одна стена с пола до потолка уставлена книжными полками, книги новые, их нетронутые корешки поблескивают. Мебель мягка, без углов, уютна. Лишь маленький низкий стол, заполненный пустыми консервными банками с окурками, засохшими на тарелках Остатками еды, идущий от него луковый запах, мутные граненые стаканы нарушали картину.
Но стол был тут же очищен, из холодильника достали сыр и колбасу, нарезали тонко, поставили три бутылки темного вина с медалями на этикетках и три хрустальных больших бокала. Мужчины не торопились, не ели, курили, пили вино небольшими глотками.
Лишь Антонина спешила. Что на нее нашло? Рассказать, как гордятся ею родители в своем районном городке, а все родственники делают вырезки из областной молодежной газеты с ее публикациями, как ее совсем еще недавно снова приглашали на замредактора в родную районку. Но она не поедет, нет, не поедет, там прошлое, а она хорошо устроилась, у нее квартира, муж-летчик, работать становится все интереснее. Они добились, чтобы от них наконец-то убрали ретрограда-редактора, и теперь будут выборы. И знаете, кто победит? Да ее подруга, Вера Барская, ее Веруня, а сама она станет вместо Веруни завотделом, потому что Веруня без нее никуда. Веруня умеет все организовать и пробить, но писать для нее сплошное мученье, даже официальные кирпичи без нее, Антонины, она не может слепить. Жалко Веруню. Но не только поэтому. А потому, что она, Антонина, способная и даже талантливая.
Она пила, говорила и вдруг остановилась ненадолго, почувствовав еле ощутимый запах опасности.
— Грязная идиотка! Идеалистка! Кретинка! — кричала на нее вчера Веруня. — Сама смешала себя с грязью. Пахло там чем-то. Говном и пахло, от тебя и пахло. Я предполагала, что ты плохо кончишь, но опуститься до такого…
Антонина остановилась и обернулась, — Верхний свет в комнате был потушен, и горел красный фонарь, это был торшер с малиновым абажуром, на длинной тонкой ноге, с выточенными округлостями и впадинами, полированными и багрово-блестящими. Нет», пахло пока не опасностью, просто бараком. Барачных людей различишь за версту. От них пахнет гниющим деревом вперемешку с мокнущей глиной, вчера съеденным луком, залежалым нестираным бельем. Это запах разлагающейся заживо природы, с умыслом или по недомыслию не похороненной вовремя людьми, мучающейся безвинно, заражающей невольно виновников, сколько бы они от нее ни отказывались или делали вид, что не замечают ее. Видимого источника в комнате не было, напротив Антонины сидели на дорогом диване двое ухоженных мужчин, только улыбки у них были словно бы приклеенные», но Антонина все это рассказала им и успокоилась.
И тут же начала объяснять, что ей никогда не важно, кто, где и как живет, дело совсем не в этом, главное — не притворяться, а быть самим собой, все беды от притворства перед людьми и самим собой. От притворства слабые получают силу, сильные слабеют, отсюда и вино для них поначалу как допинг, потом болезнь, в которой на притворство уже не остается сил, оно претит, как надоевшая личина…
Она опять остановилась, только сейчас заметив, что говорит все одна, те двое напротив молчат, не возражают, как бывало в ночных благоустроенных грязных квартирах, наверно, и теперь на улице была ночь, окно было плотно зашторено.
— Что? — спросила она.
— Ничего, — ответил один из них, они были на одно лицо, незапоминающееся. — Раздевайся. — И сразу оба встали над ней.
— Да вы что? Вы что? О чем вы? — Голос ее потерялся, захрипел, дыхание пропало.
А они засмеялись, негромко, в лад, взяли ее сильными руками. Она кричала, кусалась, вырывалась и колотила в дверь. Тогда кто-то застучал в стену.
— Да черт с тобой. Одевайся. — Ей бросили пальто, сумку, предложили еще выпить, закурить, она отказалась. — Черт с тобой. Отвезем тебя домой.
Ей показалось, что она так быстро победила, и она опять начала говорить, спеша, еще не отдышавшись, что они ошибаются, они зря вообразили себя плохими людьми, они хорошие…
Она очнулась на рассвете в мелком лиственном лесу, от начавшегося в нем холодного дневного ветра. Зима еще не пришла, голые коричневые и бурые ветки зашумели, засвистели, отсохшие трещали и падали в уже прошлогоднюю траву. Сухая трава была безмолвна и пахла пылью. Запах был непереносим, и казалось, что это от него болит избитое и оплеванное, распластанное по осенней земле ее тело. Она ощупала его непослушными руками, держась за ствол какого-то дерева, встала. Голова закружилась, вспомнив все, она снова упала в траву, стукнувшись головой о дерево, ненадолго забылась.
Озноб и тошнота вернули ее в холодное серое утро, невдалеке шумели по асфальту машины, боль сосредоточилась в голове и внизу живота, надо было что-то делать. Она оползала небольшую треугольную поляну, собрала остатки одежды и надела их на себя, запахнула влажное, в пятнах, без пуговиц, светлое пальто и пошла на шум машин. Очень хотелось пить, и она попила, со стоном припав к какой-то яме с темной без запаха водой, сухой лес гудел и словно выталкивал ее из себя своим свистящим ветром.
Потом она долго брела по краю шоссе на дымящиеся трубы города, останавливалась и поднимала руку, заслышав догоняющую ее машину. Редкие из них притормаживали, через стекло пропечатывались брезгливые лица, не открывая дверей, разглядев ее, уезжали. Наконец заляпанный грязью грузовик, набитый доверху сетчатыми мешками с картошкой, остановился, пожилой дядька в фуфайке и рыжей шапке-ушанке молча распахнул дверцу, не проронив ни слова, довез ее до трамвайного кольца, отвернулся, пока она выбиралась из кабины.