Шрифт:
— А вы как? — осведомился я с прохладцей.
— Да мы… Все не от хорошей жизни! Может, вышли мы, как говорят, с вредными привычками, а себя не теряли. Николя подтвердит, бывало, я некоторых… я их… просто по-черному… — При этих словах младший криво усмехнулся. — Но шобы самого меня… Не нас опускали, а мы опускали! Понбял разницу? Поня-ал? — Он тоненько подвыл.
— Понятно, — отозвался Стас. Он сидел головой к кондиционеру, и его легкие светлые волосы шевелились, как большие пауки.
— Понятно… Шо тебе понятно?..
Резко наступила тишина. Младший осушил рюмку водки и вместо закуси высказался:
— Маманя, ни они тебя не знают, ни ты их… Кончай ты, епты.
А лицо старшего уже исказила забава. Он сжал тупо сиявший столовый нож, покрутил им и повел на дружка.
— Ага-га-га, — разевал он рот.
— Я тебе, га-га, этим графином по голове ща! — предупредил Николя и выпил еще.
Маманя, гогоча, вел нож. Худая рука, выбиваясь из рукава, ползла над столом.
— Заре-ежу, заре-ежу ведь, — привстал со стула. — Ты ведь знаешь. — В голосе затеплилась пугающая ласковость. — Да, Николенька?
Я встал, и Стас за мной. Стас повлек меня в темноту. Темная узость коридора, воздух душный и липкий, несло одеколонами. Публика переглядывалась, блестя белками. Из кабинок шуршала и стонала возня. У стены выжидали свой черед. Какой-то юноша привалился к стене и, вздернув майку, обнажил тоскливую грудь. Ад в прямых, средневековых его изображениях. И постоянно жалобно хлопали двери в кабинках, вываливались одни и устремлялись другие. И чего-то рыщущая вереница брела по узости коридора. Все толкались, как же иначе в такой тесноте, задевали друг друга, превращая это в щипки, в поглаживания… Тьма. Сзади чья-то рука сжала мне ягодицу.
Я вырвался. «Все, Стас, пока». И я пошел прочь.
Прочь, прочь!
Я помню, волосатый доктор. Обычный профилактический осмотр. Он лез ко мне подлыми короткими руками. Волосатые руки высовывались из-под белого халата, на смуглом запястье горели золотые часики. Он близил ко мне рот, я сказал: «Отстаньте».
А он со мной делился заботой:
— Ко мне мальца привела мамаша, я ей говорю: «Вы подождите за дверью, что он, ребенок, что ли, пятнадцать лет». Я пьяный был, плохо помню… Короче, я ему говорю: «Соси давай». И выходит, что потом он мамаше своей нажаловался. Она в истерике, к главврачу побежала… Чего они докажут? Мало ли чего мальчишка брешет? Правильно я сужу? — И он отер лоб, и под мышками халат у него отсырел от пота. — Подумаешь, отсосал… И я ему отсосал… Ему приятно — мне приятно… — бормотал доктор, потея пряной кожей, нервно смаргивая под очками. — Твое здоровье, милый мой. Не будешь, а я еще маленько… — Он проглотил коньячок, сгримасничал, взял свою бороду в кулак и крепко сжал. — Ух, обожгла! — И подмигнул мне: — Все равно в могилу…
Этот человек — сырой, грузный, с запахом болота, вздрагивающий трясинами своего тела. Он уже сдох как человек. И все же он смаковал свои слова, он сладко выговаривал их, подсюсюкивая, и толстым языком выпихивал наружу. Я подумал: его язык… Наверно, при поцелуе у этого языка вкус чернослива. Мне было пронзительно тошно.
Я дунул из кабинета.
— Куда же ты, миленький? — закудахтал доктор.
А недавно я был на совещании молодых писателей. Подмосковный пансионат, сидел я в номере у одного из парней. И тут ввалился гей-поэт. Ему лет тридцать, мигают глазки, весь он свален из шаров розово-улыбчивых.
— Скажи, а ты голубой? — спросил хозяин номера, Васька, драматург уральский.
— Я? Ну и что! — И, подойдя к уральцу, поэт метнул ему руку в штаны.
Драматург отстранился.
— Ну, когда я так тебе делаю, разве тебе не приятно? — заискивал гей. — Разве нет? А для тебя? — Он сунулся ко мне.
— Нет, для меня омерзительно. — Я показал ему кулак. — Педерастия… Знаешь, что это? Это волчья ягода в заячьей губе! Скромнее надо держаться.
Пока я ему так выговаривал, он превращался в нежить. Его лицо все больше просвечивало водой и наконец сделалось водянистым пузырем. Стоило царапнуть иголочкой, как он бы сдулся, выпустил из себя дурную водицу. Он раздувался, отворачивался, его вынесло вон из номера.
То ли дело девочки… И легкость, и нежная игра, и обоюдное проникновение речей. Мое предназначение — в любви к женщине. Охватить ее одним порывистым взглядом, чуть задержавшись на грудях. Люблю задорных девиц, курносых. Люблю блондиночек тонких. Властно люблю. Женщина — чернозем, рыхлая земля в ожидании, вся паром укутанная. Сечет ее стальной дождь! Мужская особь да женская — все хорошо и ясно.
А что такое педики?
Я знаю, что сильно рискую, ввязываясь в эту тему. Ну а они? Они же прут со всех сторон. Очень нахально ведут себя. Я заявляю: «Не люблю вас». Пидосы имеют дело с мужским отверстием. Они распространяют эманацию кала. Кал под маникюром ногтей.
Народ их выталкивает вон, инстинктивно. Лето, давка автомобилей, шофер высунулся, сигналит и вопит: «Пидарас! Ехай давай, пидарас!» Во, думаю я, шагая по тротуару, ПИДАРАС — жаркое народное ругательство…
Не курю я уже месяцев семь и подвешен на нежной дымчатой ниточке. Однако стоит закурить — и, знаю, все начнется заново, опять я задохнусь в табачной удавке.
Двенадцати лет от роду я на даче подобрался к палатке. Мне было неудобно покупать сигареты. Такое же чувство должен испытывать любой в этом возрасте. Я стоял вроде как в задумчивости и смотрел. Почему-то мне казалось, что продавщица на меня наорет, потащит за руку к родителям через весь поселок, сцены конфуза рисовались мне. Тут к палатке подошла баба. «Ми-ил!» — позвала она. Вышла продавщица, и две подруги стали болтать, подбоченясь, о том о сем. А я как дурак ждал и все ласкал глазами заветную пачку. Наконец они распростились. «Чего тебе?» — уронила продавщица. «Дайте сигарет, пожалуйста», — выговорил я порывисто. «Каких?» И сделка состоялась.