Шрифт:
– Если ты общался с самой царицей Савской, – сказала ученая дама, – то как же ты оказался запертым в сосуде, который, насколько я знаю, создан самое раннее в девятнадцатом веке, ибо это стекло «соловьиный глаз», если не венецианское?
– Разумеется, это «соловьиный глаз»,- сказал джинн. – Сделан этот сосуд совсем недавно, и его весьма ценила владелица, прекрасная Зефир, супруга Мустафы Эмин-бея из Смирны. А попал я туда из-за глупейшей случайности, а также из-за слишком большой любви к обществу женщин. Это было уже третье мое заточение; в будущем я постараюсь вести себя осторожнее. Я с удовольствием расскажу тебе свою историю, а ты можешь пока обдумать два оставшихся у тебя желания, однако ж и мне весьма интересно было бы узнать твою историю – ты чья-либо жена или вдова, и как тебе удалось поселиться в таких прелестных покоях с проточной водой, в этом «Пери Паласе» чье название мне поведали твои блестящие книги? Сам я знаю об Англии крайне мало, а то, что знаю, не слишком обнадеживает. Я знаю историю белых рабов с того северного острова, о которых один римский епископ сказал: «Non Angli sed angeli» [59]. И еще я знаю о Бизинисменах – из разговора в караван-сарае в Смирне. По слухам, вы должны быть толстыми рыжими людьми, которые не способны ни поклониться как следует, ни улыбнуться, но я давно уже научился не доверять слухам, а тебя я нахожу женщиной изящной и приятной.
– Меня зовут Джиллиан Перхольт, – сказала доктор Перхольт. – Я совершенно независимая женщина, ученый, изучаю сказки и вообще фольклор. – Она подумала, что ему неплохо запомнить такое полезное слово, как фольклор; зеленые глаза джинна сверкнули.
– Я приехала в Турцию на конференцию и через неделю возвращаюсь на свой остров. Не думаю, что история моей жизни так уж заинтересует тебя.
– Напротив. Я временно нахожусь в твоей власти, и всегда разумно попытаться понять жизнь тех, кто властвует над тобой. Бoльшую часть своей жизни я провел в гаремах, так вот в гаремах выяснение событий чьей-либо даже совершенно бесцветной личной жизни – предмет особой важности. Единственной действительно независимой женщиной, какую я знал, была царица Caвcкaя [60] моя троюродная сестра, однако, как я замечаю, с тех пор положение дел переменилось. Так чего же независимой женщине хотелось бы пожелaть для себя, Джиль-ян Пери-хан?
– Не так уж много, – сказала Джиллиан, – что-нибудь из того, чего у меня еще нет. Впрочем, я должна подумать. Следует быть разумной. Расскажи мне лучше историю трех своих заточений. Если тебе это не неприятно, конечно.
Позже ей пришлось не раз удивляться тому, как прозаично она воспринимала присутствие в своем номере восточного демона, развалившегося в изящной позе на гостиничной кровати. Она безоговорочно принимала и факт его существования, и то, что он говорил, – словно встретила его во сне, то есть с некоторой оглядкой, с неким пониманием того, что реальность, в которой она в данный момент существует, не является реальностью повседневной, во всяком случае, той реальностью, в которой доктор Джонсон [61] опровергал солипсизм епископа Беркли [62] грубым пинком по валявшемуся на земле камню. Она часто говорила в своих лекциях, что потребность человека рассказывать сказки о несуществующих в действительности, нереальных вещах своим происхождением, вполне возможно, обязана снам и что память человеческая также имеет определенное сходство со снами; память перестраивает, делает более ясным простое повествование о событии, разумеется не только вспоминая, но и придумывая его детали. Гоббс [63], говорила она своим студентам, рассматривал воображение как ослабевшую память. Но ей и в голову не приходило, что она может вдруг «пробудиться» и обнаружить, что на самом деле никакого джинна нет и никогда не было; однако она действительно чувствовала, что вполне может неожиданно переместиться – или же это сделает он – в какой-нибудь иной мир, и тогда они уже не будут существовать одновременно. Тем не менее он продолжал оставаться в ее номере на кровати, поблескивая своими странными – особенно на ногах – ногтями, время от времени чуть меняя очертания своего тела и глядя на нее огромными внимательными глазами: и там же был его пернатый плащ-крылья, и его запах – запах духов, благовоний, дыма и неких его феромонов [64], если джинны выделяют феромоны, а этот вопрос она еще не готова была ему задать. Она предложила ему заказать обед в номер, и они вместе выбрали блюда: салат из разных овощей, копченую индейку, дыню и шербет из плодов пассифлоры; когда ввезли тележку с этими яствами, джинн спрятался, потом появился вновь и добавил к пиршеству чашу спелых фиг и гранатов и какой-то рахат-лукум с сильным запахом роз. Джиллиан сказала, что вряд ли вообще стоило заказывать что-то в ресторане, раз он может сам сотворить любое блюдо, но он возразил: неужели она жалеет, что удовлетворила любопытство того, кто пробыл в заточении с 1850 года (по вашему летоисчислению, сказал он по-французски), – ведь ему так хочется узнать и новых людей, и новую жизнь по прошествии стольких лет.
– Ваши рабы, – заявил он, – выгладят здоровыми и улыбающимися. Это хорошо.
– Но рабов больше не существует, у нас больше нет рабов – по крайней мере, на Западе и в Турции, здесь все свободные люди, – сказала Джиллиан и тут же пожалела о столь упрощенном ответе.
– Нет рабов? – удивился джинн. – А может, и султанов больше нет?
– Султанов здесь нет. В Турции республика. А в моей стране есть королева. Но у нее нет власти. Она… чисто репрезентативная фигура.
– А у царицы Савской власть была, – задумчиво сказал джинн, приподнимая бровь и добавляя к столу, и без того уставленному яствами, финики, мороженое с фруктами, жареных перепелов, marrons glaces [65] и два куска tarte aux pommes [66] – Она, бывало, говорила мне, когда шпионы доносили ей о его триумфальном шествии через пустыню – я имею в виду великого Сулеймана, да будет благословенна его память, – так вот, она говорила: «Разве могу я, великая царица, смириться с тяжкими оковами брака, с этими невидимыми цепями, которые прикуют меня к постели мужчины?» И я советовал ей не смиряться. Я говорил, что главное ее богатство – мудрость – всегда при ней, и она свободна как орлица, плывущая на волнах ветра и взирающая сверху на города, дворцы и горы. Я говорил, что тело ее прекрасно, великолепно, роскошно, но разум ее куда прекраснее и богаче, и к тому же долговечнее – ибо, хоть она и была родственницей джиннам, но все же оставалась смертной, как и ты, ведь джинны и смертные не дают бессмертного потомства, подобно тому как осел и кобыла тоже способны произвести на свет лишь бесплодных мулов. И она сказала, что я совершенно прав; она сидела среди подушек в своей дальней гостиной, куда никто без спросу не входил, и накручивала на палец прядь своих черных волос, и морщила лоб в раздумьях, а я пожирал глазами великолепные полушария ее грудей, ее тончайшую талию, ее роскошные, такие пышные и мягкие бедра, подобные двум дюнам шелковистого песка, и голова у меня кружилась от желания, хоть я и молчал об этом, ибо ей всегда нравилось чуть-чуть заигрывать со мной – она ведь знала меня с самого своего рождения, я тогда входил и выходил невидимым в ее спальню, и целовал ее нежные уста, и гладил ей спинку, а она все росла и росла, и вскоре я знал не хуже любой из ее рабынь те местечки, прикосновения к которым заставляли ее дрожать от удовольствия, но все это было только игрой; а еще она очень любила советоваться со мной по всяким серьезным вопросам – о намерениях правителей Персии и Бессарабии, о структуре газелей, о лекарствах против разлития желчи и отчаяния, о расположении звезд… Так вот, она сказала, что я совершенно прав, что ее свобода действительно принадлежит ей, что отдавать ее она не намерена и что только я – бессмертный джинн – и еще некоторые из женщин давали ей подобные советы, но большая часть ее придворных, и мужчины, и женщины, а также ее родня со стороны людей высказывались в пользу ее брака с Сулейманом (благословенна будь его память), который между тем продвигался с каждым днем все дальше и дальше через пустыню, вырастая в ее представлении, как и я мог вырастать или уменьшаться прямо у нее на глазах. И когда он наконец прибыл, я увидел, что для меня все потеряно, ибо она возжелала его. Будет только справедливо, если я скажу, что он был прекрасен, и женщины сгорали от желания при виде его. Шелковые шаровары не скрывали его мужских достоинств, а пальцы его были длинны и удивительно ловки – он мог играть на женщине столь же искусно, как на лютне или на флейте. Но она-то сперва не поняла, что желает его, а я как последний дурак начал снова твердить ей, что нужно сохранить свою власть и не подчиняться ему, а приходить и уходить когда вздумается. И она соглашалась со всем, что я ей говорил, и только мрачно кивала, а однажды даже уронила горячую слезу, которую я слизнул языком, – никогда в жизни никого я больше так не желал, ни женщины, ни демоницы, ни пери, ни мальчика, похожего на только что очищенный каштан. А потом она начала давать ему задания, которые казались совершенно невыполнимыми: найти какую-то определенную ниточку красного шелка в целом дворце; угадать тайное Имя ее матери, которая была из джиннов; сказать ей, чего женщины хотят больше всего на свете, – и тут я окончательно понял, что пропал, ибо он мог разговаривать со зверями земными, и птицами небесными, и с джиннами из царства огня, и он отыскал муравьев, и те нашли для него нужную ниточку, и призвал ифрита из царства огня, который назвал ему то тайное Имя, и, глядя ей в глаза, он сказал, чего женщины хотят больше всего на свете, и она опустила свои очи и подтвердила его правоту, а потом разрешила ему то, чего он хотел больше всего на свете,- сделать ее своей женой, лечь с ней в постель, с этой прелестной девственницей; и когда они легли, дыхание ее вырывалось из уст вместе с легкими стонами страсти, каких я никогда от нее не слышал, никогда и никогда уж больше не услышу. И когда я увидел, как он лишает ее невинности и ручеек яркой крови стекает на шелковые простыни, я не сдержался и застонал, и тут он догадался о моем присутствии. Он был великим волшебником, да будет благословенно его имя, и прекрасно мог меня видеть, хоть я и сделался невидимым. И он лежал, омытый ее потом и своим собственным, и считал легкие любовные укусы, самым артистичным образом разбросанные- но, к сожалению, не ставшие невидимыми – в мягких впадинках у нее на шее и еще повсюду, где ты только можешь вообразить. И он, конечно же, отлично видел ее девственную кровь, иначе судьба моя была бы куда хуже, однако он всего лишь заточил меня могучим заклятьем в большой металлический сосуд, что стоял в той же комнате, и запечатал его своею собственной печатью, и она не сказала ни слова, даже не попросила за меня – хотя я правоверный, а не слуга Иблиса, – а лишь лежала и вздыхала, и я видел, как она касается язычком своих жемчужных зубок, а ее нежная ручка тянется к тем частям его тела, что подарили ей такое наслаждение, и я тогда был для нее ничто, так, глоток воздуха в сосуде. И вот меня бросили в Красное море, как и многих других джиннов, и я томился там две с половиной тысячи лет, пока какой-то рыбак не вытащил мой сосуд своей сетью и не продал меня вместе с сосудом бродячему торговцу, который отнес сосуд на базар в Стамбуле, где его купила служанка принцессы Мирима, дочери Сулеймана Великолепного, и отнесла в Эски-Сарай, во дворец султана, в гарем.
– Скажи, – прервала его Джиллиан Перхольт, – а чего женщины хотят больше всего на свете?
– А ты сама разве не знаешь? – удивился джинн. – Если ты сама этого еще не знаешь, то я сказать тебе не могу.
– Ну, может быть, не все хотят одного и того же.
– Может быть. Твои желания, Джиль-ян Пери-хан, мне не совсем ясны. Я не могу прочитать твои мысли, и меня это озадачивает и тревожит. Но неужели ты так и не расскажешь мне историю своей жизни?
– Она совершенно неинтересна. Расскажи мне лучше, что случилось, когда сосуд с тобой купили для принцессы Мирима.
– Принцесса была дочерью Сулеймана Великолепного и его наложницы Рокселаны Рыжей, женщины родом из Галиции, дочери украинского священника. В Турции она была известна как Хуррем – Смеющаяся. Она была грозная, как полки со знаменами, эта Рокселана. Она одержала победу над прежней любовью султана, Гюль-бахар – Розой Весны, которую он обожал, а когда родила ему сына, то так ужасно смеялась, что он в итоге вынужден был жениться на ней, чего ни одна его наложница, а тем более христианка никогда не могла добиться. А когда случился пожар на кухне и все хозяйственные помещения сгорели – это было, видимо, в 1540 году по вашему летоисчислению, – она переправила свою свиту в сераль, сотню служанок и евнухов, и при этом все они тряслись от страха и гадили в штаны, боясь, как бы им тут же не вспороли животы но больше всего они боялись ее смеха. Итак, она поселилась в самом дворце. И муж Мирима, Рустем-наша, стал великим визирем после того, как задушили Ибрагима. Я помню Сулеймана Великолепного: лицо у него было круглое, глаза голубые, нос как у барана, тело как у льва, густая борода, длинная шея, – он был крупный мужчина, царственный, бесстрашный, прямой… удивительный человек… Те, что сменили его, были просто жалкие глупцы, мальчишки. Это все ее вина, Рокселаны. Она интриговала против сына Сулеймана Мустафы – его сына от Гюльба-хар, – который был очень похож на отца и стал бы гораздо более мудрым правителем, чем те, другие. Она убедила Сулеймана, что Мустафа – предатель, и когда юноша без опаски вошел в покои отца, его уже ждали немые слуги с шелковыми шнурками; он попытался кликнуть на помощь преданных янычар, которые его любили, но душители сбили его с ног и умертвили. А я все это видел, ибо меня послала подсматривать моя новая хозяйка, девушка-рабыня, принадлежавшая Мирима; это она открыла мой сосуд, будучи уверенной, что там хранятся благовония, когда готовила ванну для своей госпожи. Она была христианка, черкешенка по имени Гюльтен; на мой вкус, она была бледновата и уж больно робка – чуть что реветь и руки ломать. А когда я появился перед нею в той потайной купальне, она только и сумела, что грохнуться в обморок, так что мне пришлось здорово повозиться, прежде чем я привел ее в чувство и объяснил, что у нее теперь есть три желания, которые я выполню., потому что она меня освободила, что я не желаю ей зла, да и попросту не могу его причинить, ибо остаюсь рабом сосуда, пока три ее желания не исполнены. А эта бедная глупышка с ума сходила от любви к принцу Мустафе и немедленно пожелала, чтобы он предпочел ее другим. Что и осуществилось – он послал за ней (я с ним поговорил), и я проводил девушку до его спальни, по дороге объяснив ей, как доставить ему удовольствие, – он был очень похож на своего отца, любил поэзию, пение, хорошие манеры. Ну а потом эта дурочка пожелала от него забеременеть…
– Но это же вполне естественно.
– Естественно, но очень глупо. Лучше было бы использовать свое желание против беременности, миледи; а кроме того, нелепо тратить столь поспешно целое желание: ведь они оба были молоды, ненасытны, кровь их пылала страстью, и то, что случилось, и так произошло бы, без всякого моего вмешательства, а я зато смог бы помочь ей в более трудный момент. Ибо стоило Рокселане узнать, что Гюльтен ждет от Мустафы ребенка, как она, разумеется, приказала своим евнухам зашить ее в мешок и сбросить с мыса Сераль в воды Босфора. А я все надеялся, явившись обратно после убийства Мустафы, что она вспомнит обо мне и пожелает – не знаю уж, чего в точности, но пожелает, например, оказаться где-нибудь далеко, или хотя бы вне этого мешка, или вернуться назад в Черкесию; я ждал, когда она сформулирует это свое последнее желание, поскольку стоило ей произнести его, и мы оба были бы свободны, и я мог бы улететь туда, куда хочу, а она могла бы жить, родить себе этого ребенка и воспитать его, – но руки и ноги у нее окоченели от холода, а губы посинели от страха, стали цвета ляпис-лазури, а ее большие голубые глаза буквально вылезали из орбит, а эти садовники – знаешь, ее убийцы были к тому же еще и садовниками – сунули ее в мешок, как сухой розовый куст, завязали и отнесли на утес. А я думал только о том, как бы спасти ее, но я рассчитывал, что она непременно должна, пусть даже непроизвольно, захотеть спасти свою жизнь, даже если я сам вдруг замешкаюсь; я шел, незамеченный, следом за ними по саду, был вечер, розы как раз цвели, и аромат стоял такой, что кружилась голова, а ее несли все дальше и дальше… А потом она так и утонула, прежде чем я успел это осознать, прежде чем до меня дошло, что она просто была не в состоянии вообще чего-либо желать.
Ну вот, так я и оказался полусвободным (полунезависимым, как выразились бы вы); я все еще был привязан к своему сосуду третьим, невыполненным желанием. Я обнаружил, что днем могу свободно передвигаться внутри определенного круга, образованного влиянием заколдованного сосуда, однако ночью я обязан был возвращаться на свое место и, съежившись, спать там. Я стал настоящим пленником этого гарема и, похоже, так бы им и остался, ибо сосуд мой был заботливо спрятан в тайнике под плиткой пола купальни, известном только утопленной черкешенке. Женщины в гареме всегда устраивают для себя всякие тайники и прячут там разные свои «секреты»; им приятно иметь одну-две вещи, которые принадлежали бы только им и о которых никто бы не знал; или же в таких тайниках прячут письма, о которых, как они полагают, никто больше не догадывается. И я обнаружил, что, к сожалению, не в силах привлечь чье-либо внимание к той плитке и к своему сосуду; подобные вещи в круг моих возможностей не входили.