Шрифт:
В нем – обоснование идеи справедливости по отношению к войне как таковой связывается Толстым с чувством самосохранения. Однако в условиях русско-кавказской войны этим чувством мотивировались действия обеих враждующих сторон. По мнению Галаган, в «Набеге» Толстой не дает конкретного ответа на вопрос о том – на чьей же стороне находится справедливость202. На мой взгляд, в целом он все же на стороне жертв агрессии царизма – горцев (о чем Толстой многократно говорил и в других своих произведениях).
Иное, конечно, дело, что в том же «Набеге» Толстого интересует вопрос о степени удаленности от эгоизма побудительных мотивов, определявших в данной войне поступки частного человека:
«Кто станет сомневаться, что в войне русских с горцами справедливость, вытекающая из чувства самосохранения, на нашей стороне (фраза, которая в контексте всей позиции Толстого по отношению к русско-кавказской войне, звучит как ироническая. – М.Б.)? Ежели бы не было этой войны, что бы обеспечивало все смежные богатые и просвещенные русские владения (опять – сплошная ирония, благо все эти владения приобретены путем завоеваний. – М.Б.) от грабежей, убийств, набегов народов диких и воинственных? Но возьмем два частные лица. На чьей стороне чувство самосохранения и, следовательно, справедливости: на стороне ли… какого-нибудь Джеми, который… увидев, что русские /… / идут вперед, надвигаются к его засеянному полю… к его сакле… и к тому оврагу, в котором, дрожа от испуга, спряталась его мать, жена, дети… – с одним кинжалом в руках, очертя голову, бросится на штыки русских? На его ли стороне справедливость или на стороне этого офицера (русского. – М.Б.), состоящего в свите генерала, который так хорошо напевает французские песенки именно в то время, как проезжает мимо вас? Он имеет в России семью, родных, друзей, крестьян и обязанности в отношении их, не имеет никакого повода и желания враждовать с горцами, а приехал на Кавказ… так, чтобы показать свою храбрость. Или на стороне моего знакомого адъютанта, который желает только получить поскорее чин капитана?»203
Думается, нет сомнений в том, что «чувство самосохранения и, следовательно, справедливости» Толстой все же считает по праву превалирующим у «какого-нибудь Джеми», который с беспредельным мужеством защищает и свое «засеянное поле», и саклю, и, самое главное, семью. Что же касается русского «светского офицера», то справедливость, которой он мотивирует свои действия по отношению к «каким-нибудь Джеми», осмысляется Толстым в качестве понятия, узаконенного общепринятым мнением204. И уже одно это делает его извращенным, посредством рационально-чувственных импульсов заглушающим голос совести, которая есть «лучший и вернейший наш путеводитель…»205 и обязательный атрибут комплекса «лучших христианских добродетелей» (наряду с «кротостью, набожностью, терпением и преданностью воле Божьей»206).
Но сами-то мусульмане – при всем при том, что зачастую правы они, а не воюющие с ними христиане-русские, – вовсе не казались Толстому последовательным олицетворением этих добродетелей. И лишь в бабизме в первую очередь он надеялся найти какоето реальное к ним приближение; нечто по-настоящему коррелирующее с его идеей обновления мира, преображения человека (ибо «наша цивилизация – одна из многих, она идет к концу, надо начинать с нового пути»207), с его несущей в себе глубинную смысловую доминанту концепцией жизни: «Сопрягай, живи с людьми»208.
Общество насилия и ненависти209 должно быть заменено миром «великих духовных связей, объединяющих людей в народ»210, а народы – в человечество, живущее по закону «братской жизни»211. Человек должен быть счастливым – таков категорический императив Толстого.
Но для этого необходим концептуальный принцип целостного осмысления жизни – не сводящийся лишь к толстовскому своеобразному «руссоизму», его философии «исцеляющего возврата к природной естественности». Еще раз подчеркну, что Толстой вовсе не отрицал науку, как не отрицал и прогресс и, следовательно, определенных достижений европейской цивилизации.
При всей своей беспощадной критике ее, Толстой – в отличие и от Руссо, и от целого ряда восточных идеологов – ни разу не отвергал ее целиком. Для него (и тут он радикально противоречит Руссо) ненавистна не вся цивилизация, а только цивилизация собственнического мира; он обличает не культуру европейского типа вообще, а только лжекультуру «богатых и сытых»; он признает науку, ее потенциальную благотворность для человечества, но лишь при условии, что ее достижения должны быть использованы для блага людей.
«То, что называют цивилизацией, – пишет Толстой, – есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо это или дурно. Это есть, – в нем жизнь. Как рост дерева»212. Но, добавляет он, «сук, или силы жизни, растущие в суку, не правы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это – с нашей цивилизацией». При всех ее бесспорных достижениях она уже тем не менее прогнила, и потому не она, а мудрые восточные народы помогут (хотя, повторяю, главным ориентиром будет исключительно «истинное христианство»!) человечеству вступить на путь к лучшему будущему.
Толстовская картина мира резко дихотомична: есть страны и народы Запада, развращенные буржуазной цивилизацией, оторванные от «хлебного труда» и погрязшие в болоте стяжательства; им противостоят земледельческие народы Востока, сохранившие патриархальные формы бытия, не поддавшиеся «соблазнам цивилизации»214 и свято исповедующие законы древних религий215. Они могут быть носителями подлинной культуры, универсализаторами «истинно нравственного начала», если только найдут в себе мужество самоизолироваться от современной европейской цивилизации, тем самым вновь и вновь поставив под сомнение всеобщность закона прогресса. Ведь «…большая часть человечества, весь так называемый Восток, не подтверждает закона прогресса (ненавистного ему потому, что он означал, по Толстому, «мучения капиталистической цивилизации». – М.Б.), а, напротив, опровергает его»216.