Шрифт:
Удары колокола стихли.
Штарк, обычно сверхпунктуальная — всегда являющаяся с последним ударом, — сегодня не показывается. Я считаю секунды. Вот, сейчас! Сейчас со стуком отворится дверь кухни, и она вытолкнет в коридор старого слугу с составленными одна в другую чашками на подносе.
Тем временем оба швейцара тоже успели заметить, что время кофе наступило уже почти целую минуту назад. Они подняли свои пергаментные веки-жалюзи и вытаращились из-под козырьков цирковых униформистских фуражек в залитый солнцем коридор. Это еще что такое? — говорили их возмущенные физиономии. Ifte кофе? Куда пропала Штарк?
В семь минут двенадцатого раздается шум сливного бачка. Из туалета выходит ассистент в расстегнутом коричневом халате и направляется в мою сторону на своих длинных ногах-ходулях. Поравнявшись со мной, он подмигивает мне. Что бы это могло означать? На всякий случай я отвечаю ему тем же — береженого Бог бережет.
— Она что, сегодня злая? — спрашивает ассистент.
— Похоже.
— Смотри в оба, — говорит он и кивает в сторону дядюшкиного кабинета, — даже Кац стоит перед ней на задних лапах.
До меня наконец доходит, в чем дело: я разозлил фройляйн Штарк, и она решила для разнообразия вычеркнуть кофе с повестки дня.
8
Однако уже после обеда это наваждение кончается, бойкот отменен, и все вновь, как прежде, получают свой кофе: в одиннадцать часов утра и в три часа пополудни — время крестной муки Господа. Так протекала жизнь на борту книжного ковчега, каждый день был похож на предыдущий: каждое утро в мою комнатку вкатывался круглый живот дядюшки, облаченного в ночную рубаху до пят, и я просыпался от оглушительного возгласа: «Salve, nepos, carpe diem! Доброе утро, племянник! Лови день!» Потом мы неслись по длинным, пахнущим влажной штукатуркой переходам в собор, и когда дядюшка под звон колокольца, которым я тряс в качестве служки, поднимал чашу со Святыми Дарами, он так отчаянно задирал вверх голову, что каждый раз казалось, что он вот-вот опрокинется назад вместе с чашей и кубарем полетит с алтарных ступеней. После благословения паствы он, размахивая руками, гремел органом, фройляйн Штарк, в косыночке, сама кротость, шла к своему любимому гроту, чтобы настроить свою улыбку на улыбку Мадонны и добиться какого-то загадочного созвучия с деревянным ликом.
Затем был завтрак. Дядюшка садился за поставец для чтения и, окутавшись клубами дыма первой сигареты, читал «Остшвайц».
— Как говорил Георг Вильгельм Фридрих Гегель, — провозглашал он каждый раз, — газета — это завтрак для здорового человеческого разума.
Я пил свое молоко на кухне, у фройляйн Штарк. Раньше она весело болтала со мной, рассказывала о своем отце или о зиме, но с тех пор, как она объявила меня грешником, нарушающим седьмую заповедь, мы почти не говорим друг с другом. Она стоит спиной ко мне у окна; я вижу только тугой узел волос размером с яблоко и ее крепкий зад. Я бы с удовольствием спросил ее: «Фройляйн Штарк, а почему вы сказали, что я маленький Кац? И почему за мной „нужен глаз да глаз"?»
— Жуй быстрее, не то опоздаешь.
Не иначе она умеет читать чужие мысли. Я встаю и тихо сматываюсь.
— Уже иду, фройляйн Штарк!
Между девятью и десятью прибывают автобусы, на своих скрипучих резиновых подошвах приближается дама с начесом, за ней толпа экскурсанток. Я принимаюсь за работу, раздаю лапти — следующая, пожалуйста! Следующая! Следующая! После десяти наступает небольшая передышка, а потом, чаще всего в половине одиннадцатого, появляются молодожены, свежеиспеченные супруги, совершающие свадебное путешествие, которые останавливаются в отеле «Валгалла».
Он — бриджи, галстук, вязаный пуловер, — сунув ноги в ботинках на толстой подошве в лапти, коротко спрашивает:
— Аброганс?..
— Третья витрина справа, господин доктор.
Он ей:
— Алфавитный словарь, составленный в 790 году, южно-германский скрипторий.
Мне:
— А Туотило?
— Сразу за углом, господин доктор, слева от двери.
— Ну что ж, приступим! — восклицает он бодро, выбрасывает правую руку вперед, левую отводит назад и, как конькобежец, устремляется на своих войлочных подошвах к творениям Туотило, к Аброгансу или прямой наводкой к заветной цели своего брачного путешествия, к «Песни о Нибелунгах», рукопись В.
А она? Она хороша, я чувствую это, но боюсь быть застуканным фройляйн Штарк и потому сосредоточиваю все внимание на своих прямых обязанностях. Сандалии без носков, крепкие икры, покрытые нежным рыжеватым пушком. Я хватаю башмак и собираюсь надеть ей на HOiy, но вдруг слышу тихий вздох досады.
— Мадам, — говорю я, обращаясь к белой щиколотке, — наш паркет был положен в 1790 году, без башмаков никак нельзя, такой порядок.
— Порядок! — повторяет она полушепотом. — Ужасно!
— Эльфрида! — зовет он ее сдавленным голосом. — Эльфрида!
Она подает сначала одну ногу, потом другую. Я осторожно надеваю ей лапти на сандалии.
— Ну иди же, Эльфрида! — торопит ее свежеиспеченный супруг. — В двенадцать они закрывают!
9
В начале октября я должен был поступить в монастырскую школу в далеком Айнзидельне, надеть рясу и под руководством патеров стать христианином-новобранцем. Так что это было мое последнее лето, мои последние большие каникулы — до самого начала октября. И в сущности — теперь, по прошествии стольких лет это можно сказать определенно, — мне очень неплохо жилось у дядюшки и фройляйн Штарк. У меня была должность, кровать, книги и еда. После мессы я вместе с органной бурей летал над крышами, за обедом усваивал первые крохи латыни, например слово avunculus — «брат матери», а когда послеобеденный штиль оставался за кормой нашего книжного ковчега, читал пудовые книги и мечтал о Вечерней Красавице, укутанной в шелка и печаль и одиноко бродящей в оранжевом закатном свете по опустевшему барочному залу.