Шрифт:
Мы собирались. Я сбегала на могилку матери и рыдала там, прощаясь с городом, с детством, с юностью… Отца я не видела перед уходом. Мадьяры отобрали у него лошадь, он присылал мне из-за границы кучера с требованием отдать лошадь. Я не могла помочь. Отец прислал мне по почте проклятие…
Мадьяры Лавровского отряда решили оставаться в городе, подняв австрийский флаг и не сдавая оружия. Сам Лавров, зная, что ему грозит смерть, уходил вместе с нами, за ним шел небольшой отряд мадьяр-коммунистов.
Тася не захотела расставаться с нами. Ей нравился один солдат, она не могла покинуть его так же, как я своего мужа.
Вышли мы на рассвете. Нам с Тасей дали одноколку. Ночь мы не спали. Муж уехал еще с вечера. Мы должны были встретиться в степи. Войска уходили из города вроде цыганского табора, кто в телегах и пролетках, кто верхом на лошадях, кто пешком. Жители провожали нас каждый по-своему. Бедняки провожали нас со слезами. На нашем автомобиле ехал Карандарашвили со штабом. Лавров ехал верхом, я впервые увидела здесь этого красавца. Жена его была больна, и он ее бросил в городе на руках мадьярских докторов, которые остались, зная, что их, как пленных, не ждет тяжкая участь. За городом я села на верховую лошадь и разыскала свою часть.
День был солнечный, знойный. А на душе было темно и холодно. Мы направлялись в Усть-Кяхту, где нас ждали пароходы. Мужа я нашла только в Усть-Кяхте, он заведовал погрузкой. В нашей каюте, кроме нас поместился Соколов, да Тася притащила своего Шурку, как отрекомендовала она своего дружка. Шурка сразу устроился под скамейкой. Солдатам выдавали теплое белье, ватные штаны и куртки. Тася принесла такие наряды на всю нашу каюту, в том числе и себе,
и мне. Она сейчас же переоделась в солдата и просила меня отрезать ей косы. Пароходы перевозили нас на другой берег, откуда мы должны были уходить в горы.
Все войска переправились к ночи. Красноярский отряд шел в середине. Теперь уже каждый заботился о себе, все устали, примолкли. Войска уходили в горы. Муж опять пропал по делам, один Соколов подъезжал изредка ко мне и спрашивал, не устала ли я. Солдаты жалели меня и оберегали. Тася пела песни, отобрав коня у своего Шурки. Рядом со мною ехала жена командира Третьякова. О ней я много слышала. Это была смелая женщина. Беременная, она не слезала с лошади и всегда везде была впереди; солдаты ее боялись больше самого Третьякова. В кожаной куртке и в красных кавалерийских штанах, она была некрасивой, взгляд ее был холоден, неприятен. При надобности она матерщинила не хуже любого солдата. Вместе с мужем до революции она была несколько лет в тюрьме. Живот свой она туго подтягивала.
Ночевали под открытым небом. Ночь сказывала уже об осени.
Разожгли костры.
Мы ехали по деревням.
Переносить приходилось немало. Многие солдаты, совершенно не считаясь с опасным положением и с походной жизнью, требовали нормальной пищи, когда с продовольствием вообще было из рук вон плохо. Наш курень кормила Третьякова, она находила кур, поросят, выменивала их у крестьян и собственноручно резала. Тася нам готовила. Ночевали мы то по избам, то под открытым небом. У костров солдаты пели песни. Утомленная, ночами я спала, как убитая.
В одной из деревень мы столкнулись с белогвардейцами. Началась стрельба. Василий ушел к солдатам, мы с Тасей остались около телег. Белые были на горе, на утесе, за глыбами камней, а мы — в деревне. Позиция врага была удобной и безопасной. Сначала все наши растерялись, так как с вечера все было тихо, а на рассвете нас осыпали пулями из винтовок и пулеметов. Жена Третьякова, крикнув мне: «Не трусь! Если боишься идти в бой, помогай сестрам!» — вскочила на лошадь и полетела драться. Я оседлала свою лошадь, собираясь ехать к мужу, но задержалась на дворе, решив запрячь лошадей в телеги, — «а то еще, чего доброго, придется отступать, не пропадать же добру». Мне помогал один красноармеец. Во двор вполз раненый, у него не было половины лица, белые стреляли разрывными пулями.
— Обмой, сестрица, перевяжи, — сказал мне раненый.
Я побежала я соседнюю избу, где остановились сестры. В избе никого не было. Вся деревня точно вымерла, только разрывались выстрелы да кричали петухи. Проскакал вестовой, крикнул, что наши окружили белых, белые побежали, оставив несколько телег с патронами, медикаментами. Я вернулась к себе во двор. Солдат поправлял подпруги у моего седла. Вдруг он споткнулся и упал. В первый момент я не поняла, в чем дело. Закачалась и я, словно меня ослепил яркий свет. Левая рука вдруг стала тяжелой, но боли не было. Я все еще смотрела на солдата, он пошевельнулся, силился подняться. Я увидела кровь и закричала.
Руку мою спасла толстая шинель и суконная рубашка; был вырван кусок мяса, но кость осталась целой. Руку мне зашили шелковыми нитками, шили, как прошивают сапоги, прошивают подошву. Две кривых иголки быстро ходили в руках доктора. И орала же я от боли! Муж ничего еще не знал. Увидев меня с забинтованной рукой, он растерялся и бросился ко мне со слезами. Первые два дня была адская боль. Когда вынимали нитки из заросшей кожи, я потеряла сознание.
Шурка в этой перестрелке тоже был ранен, его осыпало осколками разрывной пули, изрешетило мелкими царапинами все лицо, но он был, как всегда, весел, и глаза его лукаво выглядывали из-за марли. Зато Тася после перестрелки присмирела и через несколько дней заговорила о том, что походная жизнь не по ее характеру, к тому же она забеременела. После следующей перестрелки Тася твердо заявила, что отстанет от отряда.