Шрифт:
Скоро потом на столбах закричало объявление Трепова: «Патронов не жалеть!»;87 я влетел к Эллису:
— «Бойкот офицерам!»
Они, вернувшись с войны, казались мне левыми; я ждал заявления: «Стрелять не будем»; его — не было; вот я и придумал бойкот; мы с Эллисом мчались к Астрову, рассуждая: имея брата, Николая, в Думе, чего ему стоит широко организовать бойкот? С Астровым сидел тяжеловатый, прихрамывающий блондин; выпучив глаза, он быстро захромал в переднюю после нашего заявления; это был М. Челноков, будущий городской голова; Астров, пальцами защемивши коленку, ломая суставы, сверлил глазами, став строгим, напомнивши какого-то прокурора; и суховато нам разъяснил: такой бойкот — озорство политической недозрелости, дробящее силы: вооружать против нас ни в чем не повинных.
Мы — вон, на все четыре стороны агитировать и получать щелчки в нос; куда там бойкот: изо всех учреждений высыпали кучи чиновников, присоединявшихся к забастовке; учреждения — одно за другим — закрывались; мой «дядя Коля» (брат матери), тишайший столоначальник казенной палаты, выпятил бакен и грудь, требуя прав; и он — бастовал; «тетя Катя» — и та пищала на «Службе сборов».
«Широко организованный» бойкот был изжит индивидуально: увидавши незнакомого генерала в пустом переулке, я вдруг, точно гусь, вытянул шею; и мелкими шажочками за ним побежал, пересек пустевшую мостовую; в генеральское ухо, заросшее седым волосом, раздался шип:
— «Убийца, убийца!»
«Убийца» остановился, посмотрел на меня, вполне растерянного, серыми испуганными глазами; и мы — наутек: друг другу выставив спины.
Долго потом я конфузился: «убийца» ли незнакомый старик? Помнились все — морщинки у глаз; и — виноватая улыбка.
Всеобщая забастовка
Забастовывал завод за заводом; железнодорожники останавливали движение поездов; московский узел отрезался;88 забастовали газеты; лихорадочно раскупались листовочки Забастовочного комитета, ведшего переговоры с бессменно заседавшей Думой; электричество вдруг погасло; улицы погрузились во мрак; в квартирах теплились свечи; я успокаивал мать, наполнявшую все сосуды водой: комитет позаботится о воде и о прочем; но водопровод — действовал.
Улица: темь, слепые окна, щиты на витринах да бараний тулуп, ставший уже при воротах и озлобленно провожавший глазами прохожего: с поднятым воротником:
— «Студента — избить!»
Таков Арбат; одинокий прохожий — я.
Пустыня неосвещенного переулка; и — гвалт улиц центра, где терлись люди, ощупями, напоминающими пожатие поздравляющих рук: дожили до красных деньков; заливал мрак и энтузиазм расширенного сознания: рекорд забастовок — побит; Европа видит впервые на деле разрешенье спорного доселе вопроса о том, осуществима ли всеобщая забастовка.
Осуществилась!
Сознание осветило тьму в светлый праздник, а гул улицы — в перезвоны колоколов; неизвестные люди, в помятых шапках, схватывались руками на переполненных мостовых без единого полицейского, без единой пролетки; передавали друг другу надежды; переживали друг друга братьями; уши строились в кабель, по которому бежал ток от завода к Думе, отражаясь мгновенно же во всех квартирах:
— «Слышали?»
— «Что?»
— «Где?»
— «Как?»
Встав на тумбу, оглашали известие улице.
Петровский, Эллис, Сизов, — тройка, яркая мне в эти дни, — переносились из конца в конец города: делали набег на Владимировых; [См. «Начало века»] «мамаша-вулкан» с середины комнаты, сидя на стуле, нога на ногу, — дымящейся папироскою дирижировала в революцию: «Здорово!.. Молодцы!»
С раннего утра я пропадал, обегая квартиры, митинги, улицы; толкался на переполненной народом Тверской, где мостовую громил сапог забастовщика; поздней ночью я нахлобучивал на лоб старую отцовскую шапку, чтобы спрятать «студента», сжимая рукою в кармане отцовский «бульдог»; я шагал в кромешные тьмы, думая, что вооружен: до зубов; впоследствии выявилось: дуло «бульдога» залеплено дрянью; выстрели я, — он бы тявкнул в лицо; в кривых, заборчатых дорогомиловских закоулках шмыгала тень избивателя; видел я приподымаемый кулак с движеньем навстречу мне, но бросался рукою в карман: схватить свой — «бульдог»; тулуп отступал, обливая руганью в спину: «Жидовская сволочь!»
Памятен вечер: я, Петровский, Сизов снова были у Астрова: опираясь на Думу, чего ему стоит наладить бойкот (и наивен же был!)? Астровы сидели, толкуя о левых думцах и правых комитетчиках; вторичный отказ, и мы — во тьме Каретной-Садовой: с решением пробовать свои силы; сутулый извозчик везет к Моховой; университет, ставший многотысячным митингом, нас разделяет: в одну аудиторию — Сизов; мы с Петровским — в другую: с идеей бойкота офицеров, могущего повлиять на дух войск; попадаем к эсерам; тусклые свечки у кафедры отбрасывают точно бледные свои веки на море голов, утопающих в мраке; гавк о том, что режим — свергнут; какая-нибудь ничтожная схватка; и — кончено; от, скажу прямо, бреда пьянеем: крик, граничащий с провокацией, иль провокация с риском стать действием бомб? Заявлялось: завтра сорок тысяч с ног до головы вооруженных рабочих явятся в такой-то час перед Думой; и подлец тот — кто не явится с ног до головы вооруженным туда.
Впоследствии оказалось: сорок тысяч вооруженных с ног до головы рабочих не помышляли явиться: помышляли об этом сумские гусары, чтобы с черносотенцами Охотного ряда произвести обычное избиение попавшихся в ловушку; ловушка и породила карикатурную по последствиям, но трагически начавшуюся «осаду» университета89. Бред действовал: нам представилось: не явиться у Думы — быть трусами; думалось не о бойкоте совсем: ожидая очереди, я переговорил с председателем сходки, сказавшим: «Вы видите сами: какой тут бойкот?»