Шрифт:
Я ходила несколько часов, восхищенно замирая перед самыми обычными магазинами и домами. Из булочной, откуда шел восхитительный аромат горячего хлеба, выходили люди с длинными батонами без всякой упаковки. В Токио я уже пробовала французский хлеб, но там он всегда продавался в пластиковых пакетах. В молочном магазине попыталась подсчитать всевозможные сорта сыра: их было не триста шестьдесят пять, как утверждал рекламный буклет, а всего сорок семь, но и это уже было неплохо. Витрина мясной кулинарии в своем изобилии представляла по-истине устрашающее зрелище, но покупатели, за которыми я наблюдала, не брали ничего, кроме тертой моркови и нарезанной ломтями ветчины. Однако настоящим чудом был рынок под открытым небом с его пирамидами из фруктов и овощей.
В конце дня я впервые спустилась в метро. На платформе стоял легкий запах гари с карамельным привкусом. Что было его источником — колеса поездов или смазочное масло для механизмов? Этот загадочный аромат словно приглашал меня проникнуть в тайны Парижа.
Глава 3
Мое детство прошло под знаком скуки. Рожденная более десяти лет спустя после окончания Второй мировой войны, я не испытала ни тех бедствий, на которых выковывались великие судьбы, ни тех бурных восторгов, которые питали, точнее, услаждали души.
Я была единственным ребенком в семье. Отец, служащий брокерской конторы в Токио, и мама — домохозяйка, познакомились при посредничестве дальних родственников. Год спустя они поженились. Ему было двадцать восемь, ей — двадцать два. Никто не спрашивал их, любят ли они друг друга.
Отец жалел, что у него нет сыновей. Фамилию могут увековечить лишь сыновья — семейное захоронение с буддистским каменным столбом гарантировано лишь продолжателями отцовской линии. У мамы было два выкидыша, один — до моего рождения, другой — после. Родители думали, что хотя бы один из этих нерожденных детей был мальчиком. Мама считала себя виноватой и порой говорила мне, вздыхая: «Ах, если бы ты была мальчиком…» Это казалось мне абсурдным. Я всячески высмеивала мужское превосходство и была убеждена, что гораздо лучше быть девочкой.
В детстве я редко видела отца, который подолгу задерживался на работе. Это был человек серьезный и старательный. Мама не жаловалась; постоянное отсутствие мужа было обычным делом во многих японских семьях. Родители почти никогда не ссорились, как никогда не обнаруживали признаков молчаливого раздражения. Они не имели привычки куда-то ходить вместе, и в тех редких случаях, когда я видела обоих на улице, отец обгонял маму, двигаясь в своем собственном темпе.
— Почему он никогда тебя не подождет? — как-то раз спросила я.
— Для него я иду недостаточно быстро, — ответила мама совершенно естественным тоном.
Воспитанная в соответствии с принципами традиционной морали, она совершенно не обижалась на отсутствие галантности в этой ситуации — как, впрочем, почти и во всех остальных. Недостаток супружеской гармонии воспринимался как неизбежность. Я была всего лишь ребенком, но что-то говорило мне, что это несправедливо. Однако вокруг не было ни одной семьи, где дела обстояли бы лучше. Отец — немного болтливый, ничего не знающий кроме работы, мать, занимающаяся детьми и хозяйством, — очевидно, это было общее правило. Нигде я не видела ни малейшего проявления любви и нежности. Мои родители были не хуже, чем все остальные; они были такими же и вели обычную заурядную жизнь.
Мне было не о чем с ними говорить.
Мы не купались в роскоши, но тем не менее жили почти в самом центре Токио. В нашем квартале традиционные японские домики соседствовали с бетонными громадинами, которые вырастали повсюду в период бурного экономического подъема после войны. Наш дом был деревянным, недавней постройки, но не современным. Комнаты с низкими потолками были выстланы соломенными циновками, вместо дверей — раздвижные бумажные перегородки. Только в столовой были паркетный пол и европейская мебель.
На улицах, как и в домах, сплошь и рядом все та же мешанина. Дзенский минимализм с трудом сопротивлялся искушениям бурно развивающегося капитализма. Мне не нравился этот разношерстный беспорядок; я восхищалась упорядоченной красотой французских садов, спроектированных Ленотром. Эти прекрасные пейзажи, которые я рассматривала в календаре, конечно же, существовали где-то в действительности.
Каждое воскресенье с утра отец уезжал играть в гольф с коллегами по работе. Оставшись одна с мамой, я ела обильный завтрак по западному образцу: чай с молоком, сэндвичи с ветчиной и ломтиками огурца на хлебе без корки, яйца вкрутую с майонезом. Мама с трудом могла меня чем-нибудь накормить: я отказывалась есть традиционные блюда: рис и суп мисо. Запах вареного риса зачастую вызывал у меня тошноту. Единственное, что я любила, — молоко, привозимое из Европы. Я пила его целыми днями.
Мама складывала сэндвичи горкой на тарелке и срезала корку с квадратных ломтиков. Она всегда делала их больше, чем нужно, — наверное, боялась, что не хватит. До войны она тоже была привередлива в еде, но голод научил ее есть все подряд. В детстве очень худая, с годами она стала скорее пухленькой. Я не находила ее ни красивой, ни уродливой; основной сутью ее натуры была любовь ко мне.
Когда сэндвичи были готовы, мама начинала рассказывать мне о временах своей молодости — иными словами, о военных годах.