Шрифт:
Нам казалось, что «амнистия» — дело нескольких дней: сказано, сделано. Раз люди амнистированы, надо отпустить их. Слово «амнистия» означало, что надо раскрутить мясорубку и вынуть оттуда человеческое мясо, предназначенное на перемол. Словом «амнистия» вежливо назывался акт возвращения захваченной человеческой добычи. Возвращали нам звание и достоинство человека. Страшное нетерпение овладело массами поляков и польских евреев.
Еще вчера лагерные власти третировали нас как рабочий скот. Теперь мы были — гости в лагере. Советские з/к смотрели на нас с чувством зависти и горечи. «Поляки подняли голову», — говорили, криво усмехаясь, з/к. Нам, поднявшим голову, было неловко смотреть на людей, лишенных надежды.
С первого дня, когда я прочитал сообщение об амнистии, я находился в состоянии лихорадочного ожидания. Мысль о том, что меня могут исключить из амнистии, просто не пришла мне в голову. Не знаю, был ли еще хоть один среди западников, кто бы с таким страстным нетерпением дожидался воли. Я уже видел себя в форме польской армии, представлял себе части польских евреев, сражающихся в первой линии, благодарил судьбу, которая, наконец, давала мне возможность принять участие в войне с Гитлером. Никогда еще я не переживал так остро нелепость и унизительность моей вынужденной пассивности.
Неделя за неделей проходили, а мы все сидели. Наконец, в конце августа, первая небольшая группа поляков была отправлена на волю. Для меня было жестоким разочарованием, что я не попал в эту группу. Среди отправленных был Корень — польский офицер-еврей, из белостокской промышленной семьи, окончивший школу подхорунжих в Вильне. Этот человек был комендантом одного из окрестных лагпунктов, и в этой должности «переусердствовал» — возбудил против себя ненависть польских з/к. Ему грозили: «Погоди, когда-нибудь в Польше сведем с тобой счеты». Не успел тронуться эшелон с поляками из Ерцева, как над Коренем учинили расправу. Его избили до смерти, труп выбросили из вагона.
1 сентября всех поляков Круглицы вывели за вахту… Вместо освобождения произошло нечто неожиданное: всех нас перевели в «штрафной» лагерь Осиновку, километров в 15, за Круглицей.
Первый день в Осиновке я работал в качестве водоноса.
Очень хорошо помню угрюмый и облачный день северной осени. Утром дали мне два деревянных тяжелых ушата. От лагерного колодца, где я набирал воду ведром на веревке, до кипятилки, куда я тащил ее, было метров 200. Я снес всего 35 пар ведер. Таким образом, я прошел 7 километров с полными ушатами и 7 километров с пустыми. По дороге я взбирался на бревенчатый настил, переходил канаву, а дальше начиналась сплошная грязь, где я пробирался по проложенным доскам, прыгал с кирпича на кирпич, а в некоторых местах останавливался, чтобы сообразить — как здесь пробраться? В течение дня мои ватные брюки — те самые, в которых я вышел из 48-го квадрата, — и бушлат промокли насквозь.
Медленно продвигаясь, чтобы не расплескать воду, останавливаясь раза два по дороге, я вспоминал старого пинского водоноса, по имени Гершл. Это был еврей, который в течение ряда лет каждое утро приносил на кухню моей матери два ведра воды. Гершл, всклокоченный, с сизым щетинистым подбородком, красными глазами, красным носом, худой и тощий как огородное пугало, казался мне олицетворением еврейской нищеты. Я смотрел на него с чувством вины и брезгливой жалости, не предчувствуя, что придет время, когда я буду ему завидовать. Теперь Гершл представился мне в новом свете. Я делал теперь его работу. Мои лохмотья были много хуже его одежды. На ногах моих были опорки, пропускавшие воду. Онучами служили мне грязные мокрые тряпки. Лагерные ушаты были много тяжелее ведер моей матери. Гершл получал за пару ведер десять грошей. Эти гроши казались мне тогда подаянием нищему. Теперь, медленно колыша свои ушаты, я забавлялся тем, что подсчитывал, сколько бы я заработал, если бы мне платили как пинскому водоносу.
Десять пар ведер! — И вот я уже заработал один злотый. Что купить за эти деньги?
Во— первых, я купил бы целое кило хлеба. Кило хлеба стоило в Пинске 15 грошей. Потом я купил бы 10 яиц. Это бы стоило 50 грошей. За остальные 35 грошей я бы купил 200 грамм сала. Какую исполинскую яичницу я бы соорудил из всего этого!
От одной мысли о яичнице я ускорял шаг, и ушаты бились о мои колени, а вода плескала через край, обливая ноги.
Но одного злотого мало. Надо принести еще 10 пар ведер воды! За второй злотый я бы купил сахару полкило и десятку чаю. Потом еще литр молока за 15 грошей. И у меня бы еще осталось на кило крупы!
Я считал, считал, и от 35 пар ведер воды у меня еще оставалась масса денег. Теперь я понимал, что Гершл мог прокормить не только себя, но и жену с ребенком. Этих денег хватало на мясо и на рыбу к субботе! Этот Гершл был богачом по сравнению со мною! И вдобавок он имел это возвышенное, божественное право шваркнуть к чортовой матери оба ведра, в любой момент, когда ему это захотелось! Я был лишен этого права, и все, что мне давали в лагере при 100% нормы, были 700 грамм хлеба — т. е. в лучшем случае — это составляло в польской валюте 39-го года — 30 грошей. Шесть ведер! А я снес 35!
В 5 часов комендант разрешил мне кончить работу. Я отнес ушаты в кипятилку и отправился в барак отдыхать. До прихода бригад оставалось еще 2 часа. Замечательная работа! Охотно я бы остался работать водоносом, но для этого не было у меня достаточной протекции… Впрочем, это были последние дни в лагере! Не стоило и стараться особенно…
На следующий день приписали меня к русской сенокосной бригаде. Опять удача! Эта бригада, после напряженной летней работы, «кантовалась» в сентябре, т. е. с ведома начальства делала вид, что работала, подбирала по лугам неубранное сено, докашивала огрехи. По старой памяти писали всем по 1259с, и мы получали «ударный» котел. За добавку к еде вычитали из «заработка», так что мое «премвознаграждение» за «ударный» сентябрь доставило ровно 3 рубля 25