Журнал «Новый мир»
Шрифт:
— Ах!.. — вырвалось у Софьи Гавриловны, и щеки ее как будто слегка зарумянились.
Рука моя замерла на месте.
— Какое тут проверочное слово?
«Честь» в этом случае я отверг сам. «Чистота» заставила ахнуть Софью Гавриловну. Что же правильно?..
Все-таки я напоролся на «кол». Чего боялся, то и стряслось. Не часто чувствовал я себя так скверно. Можно сказать, впервые… «Ч а сто»! Вот проверочное слово.
— Ч а стокол?.. — сказал я полувопросительно, как будто размышляя вслух.
Софья Гавриловна молча повела рукой. Этот жест означал: «Ну конечно».
Я хотел зачеркнуть «и», а сверху надписать «а».
— Подожди, — остановила учительница. — Не надо зачеркивать. Сделай дужку. Надень на «и» маленькую шапочку — вот и будет «а».
Преодолев грамматическую преграду в лице «частокола», я утратил бдительность и забыл поставить за «частоколом» запятую. Причастный оборот остался невыделенным. А когда гоголевские крючья хмеля, колеблемые воздухом, завершили мою работу, Софья Гавриловна попросила внимательно проверить текст. Пока я проверял, нам позвонили. Наверное, это папа пришел к обеду.
— Все? — спросила учительница.
— Все, — ответил я, передавая диктант.
Она быстро еще раз проскользнула взглядом по моим старательным каракулям, знакомым ей до буковки, красным карандашом проставила пропущенную запятую и вывела внизу страницы: «5-».
— К вам можно? — спросила мама, постучав в дверь.
— Можно! — ответил я, не скрывая радости.
— Софья Гавриловна, вы пообедаете с нами?
— Не знаю…
— Пожалуйста! У нас все готово.
— Хорошо. Спасибо.
Я ликовал. Диктант завершался обедом.
Мама и няня раскинули белую крахмальную скатерть с выпуклыми белыми цветами, стали расторопно накрывать на стол обеденную посуду. А папа по-военному бодро рапортовал в дверях:
— Акулина Филипповна! Разрешите обратиться? Прибыл в ваше распоряжение…
Подтрунивая, он любил говорить, что если бы няня кончила Военно-юридическую академию, то могла бы читать лекции не хуже, чем полковник Чхиквадзе. А я мысленно представлял ее так: «Советник юстиции I класса генерал Акулина Ларичева!» Мое воображение охотно наряжало няню в генеральскую папаху, в галифе с двойными малиновыми лампасами и непременно нафабривало ей густые, курчавые усы, отливавшие фиолетовым колером школьных чернил!
Софья Гавриловна сразу уловила тот шутливый тон, который царил у нас в моменты праздничных сборов. Она любовалась мамой, годившейся ей в дочери, ее природным румянцем, подвижной статностью, жизнерадостным гостеприимством. Она, конечно, заметила уважительность, душевное почтение, с которыми няня — неграмотная! — наливала ей, учительнице, полную тарелку борща («срезь!») так, что ложку нельзя уже было погрузить полностью: борщ мог перелиться через край. Она ощутила ту внезапную стихию карнавала, что умел заверчивать вокруг себя папа, когда бывал особенно в духе, когда гости ему нравились, а Софья Гавриловна нравилась ему заранее — по моим рассказам.
— А у меня за диктант пять с минусом.
— Ну-у?.. Поздравляю!
Папа — в штатском, как я и хотел. За обеденным столом он не курит. На маме крепдешиновое, в талию, темно-синее платье, окаймленное складчатой оборкой. Самое нарядное. Няня в шерстяной кофточке, тоже воскресной.
Не происходит ровным счетом ничего необыкновенного. Не распахивается сама собой форточка; не хлопает дверь; не взметаются, сквозняком подхваченные с письменного стола подковки, завитушки, колечки, чешуйки, усеявшие лекционные листы. Ничего подобного не случается. Но эта крахмальная скатерть с вышитыми белыми цветами и простой домашней снедью; но эта желанная мною, долгожданная встреча; прежде затаенная, а теперь выплеснувшаяся радость; чувство сердечной близости — неуловимой красоты, перед которой меркнут слова, замирает разбежавшееся было по бумаге перо; но этот старый сад, цветущим, «трепетолистным» клином вступающий в комнату, и — хмель счастливый, завязавшийся кольцами, легко колеблемый воздухом, вольно висящий хмель!..
На месте дома, разрушенного немецким фугасом, того самого, что стоял между нашим в Курсовом переулке и церковью Ильи Обыденного, был разбит сквер. Так и говорили: разбит сквер, хотя, по своему детскому разумению, я считал, что разбит дом, а сквер как раз создан: перекопаны и засеяны будущие газоны с табличками «Прохода нет!», расставлены тяжеленные, чтобы не унесли, ребристые скамейки, посажены тонкие топольки, привязанные морским узлом к ошкуренным колам, а в центре сквера сооружена высокая клумба с цветами.
И тогда появился сторож. Мы прозвали его дедом. Он ходил в голубой летчицкой фуражке с кокардой, в каких-то сплющенных ватных портках, заправленных в сапоги на манер галифе, и посасывал желтый от никотина мундштук. В очередной раз выбив из него догоревший чинарик, сторож резко продувал мундштук, а тот в ответ тонко свистел. Но самое главное — дед был вооружен. Никогда не расставался он с крепкой палкой, наконечником которой служил мощный граненый гвоздь. Я удивлялся, как это деду удалось загнать такой гвоздище шляпкой в палку, чтобы острие торчало наружу? Осенью, бродя по скверу, дед, как чеки, накалывал на гвоздь опавшие листья и стряхивал их в жестяную урну. При этом он каждый раз заглядывал внутрь урны, словно сомневался: не дырявая ли она? И, убедившись, что нет, целая, сплевывал в нее с брезгливым и презрительным удовольствием.