Попович Иустин
Шрифт:
Среди гостей Алеша видит старца Зосиму. "Но кто это? Кто? Как… И он здесь? Да ведь он во гробе… Но он здесь… встал, увидел меня, идет сюда… Господи!"
Да, к нему подошел он, сухонький старичок, с мелкими морщинками на лице, радостный и тихо смеющийся. Гроба уже нет, и он в той же одежде, как и вчера сидел с нами, когда собирались к нему в гости. Лицо же открытое, глаза сияют. Как же это, он, стало быть, тоже на пире, тоже званый на брак в Кане Галилейской…
— Тоже, милый, тоже зван, зван и призван, — раздается над ним тихий голос. — Пойдем и ты к нам.
Голос его, голос старца Зосимы…
— Веселимся, — продолжает сухонький старичок, — пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей?.. А видишь ли Солнце наше, видишь ли ты Его?
— Боюсь… не смею глядеть… — прошептал Алеша.
— Не бойся Его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою Своею, но милостив бесконечно, нам из любви уподобился… воду в вино превращает, чтобы не пресекалась радость гостей, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже на веки веков. Вон и вино несут новое, видишь — сосуды несут…
Что-то горело в сердце Алеши, что-то наполнило его вдруг до боли, слезы восторга рвались из души его… Он простер руки, вскрикнул и проснулся…" [480]
Бесконечная тайна жизни перерастает в бескрайнюю радость. Из бездонных глубин и недосягаемых высот Божьих миров изливается и растекается Божественная радость, размягчая человеческое сердце. Христоносная душа завершает свой земной путь небесной трапезой, небесной радостью, а через нее и вся тварь. И сознаешь тогда, что в своей чудесной красоте вся тварь представляет вечное и бесконечное чудо Божие в Кане Галилейской. Стоит прикоснуться Христу Своей чудодейственной рукой, и в каждом существе заструится вечная Божественная радость и обновляется тварь: из ветхой становится новой, из смертной — бессмертной, из горестной — сладостной, из опечаленной — радостной. Ибо Он, только Он горестную жизнь твари услаждает вечной Божественной сладостью — Собою. От Него и в Нем жизнь всегда нова, всегда сладостна, всегда логосна. В обветшавшее существо твари Он непрестанно вливает вино новой радости, Божественной радости. Пресную воду жизни Он постоянно претворяет в вино вечной новой радости, чтобы исстрадавшиеся жители нашей планеты не утратили драгоценное ощущение того, что мир этот — всегда новое, сладостное и радостное чудо Божие. В бесконечном Своем человеколюбии Он непрестанно зовет всех людей быть Его гостями, чтобы они пили Его вино, радовались Его радостью и жили бы вечно в дивном и чарующем свете Его Личности.
480
Там же, с. 427–429.
Очарованный прекрасным видением первого чуда Христова, Алеша быстро выходит из келии на воздух. "Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих, сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг, как подкошенный, повергся на землю.
Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее, плача, рыдая и обливая ее своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков. "Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои…", — прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и не стыдился исступления сего. Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, "соприкасаясь мирам иным". Простить хотелось ему всех и за все, и просить прощения, о! не себе, а за всех, за все и вся, а "за меня и другие просят", прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его — и уже на всю жизнь и на веки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом, и сознавал, и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда, никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты. "Кто-то посетил мою душу в тот час", — говорил он потом с твердой верою в слова свои…" [481] А тот "Кто-то" был Христос, Которого так жаждала душа Алеши.
481
Там же, с. 430–431.
В богочеловеческой любви, которая исполняет все существа во всех Божьих мирах, христоносная душа достигает самой высшей полноты жизни. В этой любви вся тварь открывается райской красоте и органической цельности. Между христоликой душой и всей тварью находится Христос, и душа воспринимает мир не отвлеченно, но напрямую через Христа, поэтому для нее мир есть Божья Благая весть. В святилище своего существа христоликая душа переживает горнюю радость, высшее блаженство, жизнь становится райской. Под спудом громыхающей дисгармонии мира, пробивающей кору жизни и взламывающей жизнь, сокрыта неизреченная гармония жизни. К ней можно придти, если душа живет христианской вселюбовью, ибо только вселюбовь дает человеку возможность отыскать, ощутить и познать Божественную гармонию жизни. Совершенная и абсолютная гармония возможна только в совершенной и абсолютной любви — в Боге. Ощущение и видение этой гармонии дается только человеку, чье сердце постоянно исполнено бескрайней любовью ко всем и вся. Таким человеком был Достоевский. Он имел это видение и прекрасно описал его в фантастическом рассказе "Сон смешного человека".
Смешному человеку Достоевского снится, что он находится на какой-то другой земле. И он рассказывает следующее: "Все было точно так же, как у нас, но казалось, всюду сияло каким-то праздником и великим, святым и достигнутым наконец торжеством. Ласковое изумрудное море тихо плескало о берега и лобызало их с любовью, явной, видимой, почти сознательной. Высокие, прекрасные деревья стояли во всей роскоши своего цвета, а бесчисленные листочки их, я убежден в том, приветствовали меня тихим, ласковым своим шумом и как бы выговаривали какие-то слова любви. Мурава горела яркими ароматными цветами. Птички стадами перелетали в воздухе и, не боясь меня, садились мне на плечи и на руки и радостно били меня своими милыми, трепетными крылышками. И наконец я увидел и узнал людей счастливой земли этой. Они пришли ко мне сами, они окружили меня, целовали меня. Дети солнца, дети своего солнца, — о, как они были прекрасны! Никогда я не видывал на нашей земле такой красоты в человеке… Глаза этих счастливых людей сверкали ясным блеском. Лица их сияли разумом и каким-то восполнившимся уже до спокойствия сознанием, но лица эти были веселы; в словах и в голосах этих людей звучала детская радость. О, я тотчас же, при первом взгляде на их лица, понял все, все! Это была земля, не оскверненная грехопадением, на ней жили люди, не согрешившие, жили в таком же раю, в каком жили, по преданиям всего человечества, и наши согрешившие прародители, с тою только разницею, что вся земля здесь была повсюду одним и тем же раем. Эти люди, радостно смеясь, теснились ко мне и ласкали меня; они увели меня к себе, и всякому из них хотелось успокоить меня. О, они не расспрашивали меня ни о чем, но как бы все уже знали, так мне показалось, и им хотелось согнать поскорее страдание с лица моего.
Пусть это был только сон, — продолжает Достоевский, — но ощущение любви этих невинных и прекрасных людей осталось во мне навеки, и я чувствую, что их любовь изливается на меня и теперь оттуда. Я видел их сам, их познал и убедился, я любил их, я страдал за них потом… Они, зная столь много, не имеют нашей науки. Но я скоро понял, что знание их восполнилось и питалось иными проникновениями, чем у нас на земле, и что стремления их тоже совсем иные. Они не желали ничего и были спокойны, они не стремились к познанию жизни так, как мы стремимся познать ее, потому что жизнь их была восполнена. Но знание их было глубже и выше, чем у нашей науки; ибо наука наша ищет объяснить, что такое жизнь, сама стремится познать ее, чтоб научить других жить; они же и без науки знали, как им жить, и это я понял, но я не мог понять их знания. Они указывали мне на деревья свои, и я не мог понять той степени любви, с которою они смотрели на них: точно они говорили о себе подобных существах. И знаете, может быть, я не ошибусь, если скажу, что они говорили с ними! Да, они нашли их язык, и я убежден, что те понимали их. Так смотрели они и на всю природу, — на животных, которые жили с ними мирно, не нападали на них и любили их, побежденные их же любовью. Они указывали мне на звезды и говорили о них со мною о чем-то, чего я не смог понять… Они были резвы и веселы, как дети. Они блуждали по своим прекрасным рощам и лесам, они пели свои прекрасные песни, они питались легкою пищей, плодами своих деревьев, медом лесов своих и молоком их любивших животных. Для пищи и для одежды своей они трудились лишь немного и слегка. У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал у них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и всякого, служит единственным источником почти всех грехов нашего человечества. Они радовались явившимся у них детям как новым участникам в их блаженстве. Между ними не было ссор и не было ревности, и они не понимали даже, что это значит. Их дети были детьми всех, потому что составляли одну семью. У них почти совсем не было болезней, хоть и была смерть; но старики умирали тихо, как бы засыпая, окруженные прощавшимися с ними людьми, благословляя их, улыбаясь им, и сами напутствуемые их светлыми улыбками. Скорби, слез при этом я не видал, а была лишь умножавшаяся как бы до восторга любовь, но до восторга спокойного, восполнившегося, созерцательного. Подумать можно было, что они соприкасались еще с умершими своими даже после их смерти и что земное единение между ними не прерывалось смертью. Они почти не понимали меня, когда я спрашивал их про вечную жизнь, но, видимо, были в ней до того убеждены безотчетно, что это не составляло для них вопроса… У них было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с единой вселенной… Они славили природу, землю, море, леса… Казалось, и всю жизнь свою они проводили лишь в том, что любовались друг другом. Это была какая-то влюбленность друг в друга, всецелая, всеобщая… Я чувствовал, что при них и мое сердце становилось столь же невинным и правдивым, как и их сердца… От ощущения полноты жизни мне захватывало дух, и я молился на них" [482] .
482
"Сон смешного человека", "Дневник писателя", т. XI, с. 132–136.