Шрифт:
Когда же выбрались они к своему двору, больно поразило их: фыркали лошади в их сарае — в том самом сарае, в котором сколько уж лет были у них только дрова, куры да чугунный крест!
Сначала они даже не поверили ушам, но нет — и пахло лошадью!.. и намешанная лошадиными копытами грязь чавкала под ногами.
Когда же из-за сарая открылся дом, он так и прянул ярко в глаза освещенными окнами.
— Неужто зажгли все три лампы? — прошептал Мирон Мироныч, едва шевеля губами.
— И сколько же мы керосин берегли-прятали, неужто ж нашли? — прошептала Феона Петровна.
А в грязи на дворе вдруг слабо пискнуло что-то, и при свете из окна разглядели они, что это (ах, злодеи, злодеи!) валялся их сторож, Кукла, раздавленная так, что уж не могла подняться.
Кукла узнала их, Кукла начала визжать громче; они были ее боги, они были всесильны, они должны были взять ее, вымыть и высушить, положить на мягкий стул, сделать ее прежней здоровой, резвой собачкой.
Феона Петровна плакала бы по ней, если бы не опустилось в ней все, если б не такая страшная тоска, что даже заболели сразу все зубы на правой стороне.
— Куда же теперь? — беззвучно спросил Мирон Мироныч.
В это время вдруг вышел из сарая какой-то солдат с охапкой дров, солдат настоящий — в фуражке с кокардой.
Они стояли в темной тени, и он их не заметил, прошел в дом.
— Печку топят! — шепнула Феона Петровна.
— Добровольцы! — шепнул ей Мирон Мироныч.
И как будто с этим солдатом, пронесшим охапку их дров, отошла часть страха, сковавшего ноги: они осторожно, за шагом шаг и держась тени, придвинулись к ближнему окну и глянули внутрь.
Лампа горела вовсю, и даже красный язык тянулся в стекло, но не замечали, что коптит она, офицеры, рывшиеся в сундуке, в котором лежали платья Феоны Петровны, теперь разбросанные всюду по комнате.
Один из офицеров был белобрысый, молодой и плотный, другой с черными усиками, сам плешивый, третий же был старик, и погоны его, две красных полоски по золотому полю, почему-то — неопределимо почему — показались знакомыми Мирону Миронычу, и мясистое розовое ухо старика этого тоже и еще больше напоминало кого-то очень знакомого…
А когда старик поднял голову от сундука и стал дрожащей рукой прикручивать лампу, оба — и Мирон Мироныч и Феона Петровна — присели в одно время и толкнули друг друга локтями: это был Мордухай-Болтовский.
Он постарел страшно, он похудел, он подстриг себе бороду, но это был он.
И Мирон Мироныч почувствовал всем телом, что нет у него больше дома. Это уж не оторопь была: оторопь приходит и проходит, — это было опустошение внезапное, но последнее.
Мирон Мироныч решительно потянул жену от окна, и жена покорно двинулась за ним следом.
Дрожащие и бескостые, какие-то оболочки двух людей, хлюпанье и студенистый трепет, переползли они опять через ночные осенние скользкие и невнятные заборы, добрались до той гнилой беседки, в которой перед тем сидели, но не задержались в ней, пошли дальше.
Куда именно? Неизвестно… Они не растворились же, конечно, в этой темной испуганной ночи, нет, но они больше уж не приходили в свой дом. Им не пришлось умереть на своей супружеской кровати, и напрасно, значит, уширял коридорчик на пол-аршина Мирон Мироныч: его тело не суждено было выносить из спальни!.. Напрасно купил он и чугунный крест, окрашенный в прочную аспидную краску… Все было напрасно… и вообще очень трудно человеку угадать свою судьбу…
Говорили, что дней через пять после того, как они ушли, когда добровольцы уж снова были выбиты из города, три разномастных кота в их разграбленном домике жрали чей-то, «по-видимому, человеческий», желудок, набитый пшенной кашей… Но коты ведь вообще имеют обыкновение тащить в дом все, что попадется им в зубы… И, может быть, желудок этот был совсем даже не «человеческий»… И, наконец, какое отношение мог иметь этот желудок к пропавшим Мирону Миронычу и его жене?
Я не верю, чтобы так-таки бесследно и пропала эта чета… Она непременно укрепилась где-нибудь в другом месте… Велика страна наша, и добрые люди ее населяют, и если вы знаете, где живут они теперь — Мирон Мироныч Гуржин, лет этак пятидесяти семи, и Феона Петровна, лет на тринадцать моложе, — то сообщите мне об этом.
1928 г.
Как прячутся от времени*
Неисправимый народ художники! Счастливцы кисти и любимцы жизни Рубенс и Ван-Дик испортили внешность их на три столетия, и теперь еще случается у нас — отращивают они длиннейшие волосы, откапывают где-то широкополые бандитские шляпы, надевают их живописно на правый бок, и если не всегда бывают в плащах, то необыкновенного покроя куртки из темно-зеленого или рыжеватого полосатого Манчестера с ними неразлучны; и теперь еще в нашей трезвейшей стране вид у них мечтательный, и глаза их стремятся находить рядом с тем, что для всех очевидно, что-то неуловимое, едва мелькающее, чуть-чуть очерченное, неясно окрашенное, скорее всего несуществующее совсем.