Шрифт:
— Опера есть такая — «Садко», — сказала Людмила Сергеевна.
Она хотела было добавить, чья это опера, но знала, что муж ее, хозяйственник, все равно минут через десять забудет имя композитора, и она, лежа в постели, только морщила страдальчески лоб и смотрела хмуро на блестевшее в соседней комнате, недавно заново отполированное пианино.
Через день Андрей Османыч, явившись с работы и внимательно вслушиваясь в покряхтыванье ребенка, подняв к носу палец, сообщил жене:
— Итак, сделано!.. Записал его в загсе… Появился, мол, на свет новый советский гражданин Садко… Приходи, кума, радоваться…
Андрей Османыч был невысокий, но очень плотный, лет тридцати пяти, бритый и с бритой до синевы круглой, лобастой азиатской головою, с глазами, как спелый терн, и с приплюснутым носом, — он был из Уфы родом, — а Людмила Сергеевна — рослая красивая блондинка, похожая на англичанку, с длинной шеей и покато спадающими плечами.
— Все-таки такого святого — Садко — нет и никогда не было, — отозвалась она мужу, чуть улыбнувшись.
Он провел по ней не спеша взглядом.
— А на черта нам эти святые?
— Все равно конечно, пусть… Пусть он будет Садко, а я буду звать его Сашей…
И, взяв на руки крохотное существо, недавно от нее отделившееся и зажившее своею собственной сложной и непонятной, трудной и волнующей жизнью, она добавила нежно:
— Дитенок мой, дитенок мой крохотный! Ты будешь носить старинное сказочное имя!
Носитель сказочного имени был явно доволен этим: он чмокал губами и пускал приветственные пузыри.
В первые месяцы Садко казался матери (он был у нее первым ребенком) до такой степени безобразным, что она показывала его своим знакомым женщинам только в сумерки и с ужасом ждала, что те всплеснут руками и скажут о нем непосредственно:
— Урод!.. Но ведь это же настоящий урод!.. Разве могут быть такие нормальные дети?..
Однако они ничего страшного не говорили: по их мнению, ребенок был как ребенок. Когда же они узнавали его имя, они восхищались:
— Садко?!. Скажите!.. Садко — гусляр новогородский!.. — и щелкали пальцами перед его пуговкой-носом.
К году Садко выровнялся, очень располнел, заговорил, передвигался по комнатам, держась за все встречные предметы.
Андрей Османыч, наблюдая, как он учится ходить и бывает недоволен, когда ему помогают, говорил с чувством:
— А что?.. Ого!.. Малый далеко пойдет!.. Наркомфин будет… а то нет?.. Товарищ Хачатуров, Садко Андреич!..
Маленький Садко был единственным ребенком в семье и потому становился чем старше, тем деспотичнее. Часто, когда было ему три года, гнал он от себя свою няньку, скромную старушку:
— Уйди! Совсем уйди! Противная!
— Вот ты уж какой богатый стал! Нянька уж тебе не нужна оказалась! — притворно удивлялась старушка и разводила руками.
— Уйди!
— Уйду, когда такое дело…
И уходила. Но один Садко долго оставаться не мог. Минут через пять он уже звал ее, сначала тихо:
— Ня-янь!
Потом погромче:
— Ня-янь-ка!
Наконец во весь голос:
— Ня-я-я-я!..
Тогда появлялась хитрая старушка и как ни в чем не бывало начинала его занимать.
— А вон, посмотри-ка, собачка!.. Ах, какая знаменитая собачка! Сама рыженькая, ушки черненькие, глазки — янтарики!..
Садко тянулся к окну, чтобы посмотреть собачку, но старушка говорила жалостно:
— Ах, досада какая нам! Да ведь взяла, подлая, и убежала!
Но Садко замечал, что она выдумала свою собачку, и, глядя на няньку исподлобья, кивал укоризненно головой.
При нем нельзя было сказать ничего такого необычного, чтобы он не обратил внимания, не заметил и не запомнил. Как-то зашел к ним в гости председатель горхоза, немолодой уже человек, член ВЦИКа, Карасев и сказал Людмиле Сергеевне:
— Да вы меня очень не угощайте, хозяюшка, я все ем без разбора… кроме гвоздей и мыла, конечно…
Тогда из своего угла, где он был занят игрушками, вышел изумленный четырехлетний Садко и — палец во рту — спросил его тихо, но настойчиво:
— И вак-су ешь?
Большую подушку он называл подухой, столовую ложку — логой, отцовскую фуражку — фурагой, тщательно подразделяя все предметы на маленькие и большие.
Говорить он начал речисто, чисто, убедительно и однажды на детской площадке побил девочку одних с собою лет за то только, что она сюсюкала и картавила. Кто-то из ее домашних научил ее читать наизусть старые стишки, и она их вздумала читать на площадке, как дома, — нараспев и враскачку, — так: