Шрифт:
— У нее двое детей, господин майор. В деревне родные, там прокормиться сейчас легче.
Федор вспомнил «девушку в солдатских ботинках»; вчера он видел, как она тащила на себе тяжелый рюкзак с картофелем. «Да, печально Рождество с одной картошкой…» Взгляд его остановился на куче покупок.
— Карл, а нельзя ли этим бедным женщинам внизу что-нибудь подарить на Рождество? Только, чтобы не знали от кого.
Карл посмотрел на хозяина, будто впервые увидел его, и не сразу нашелся, что ответить:
— Вы очень хороший человек, господин майор. Я хочу сказать, что никогда раньше не думал, что русские бывают такими.
— Спасибо, Карл, — усмехнулся Федор.
— В войну нам говорили о русских… Но мы не очень верили Геббельсу, но и раньше, в школе мы учили про Россию… Я теперь вижу: много вздора говорили нам в школе…
— У каждой нации, Карл, есть хорошие и плохие люди. Поверь мне: русский народ — не плохой народ, но что поделать, если времена заставляют делать всякое…
— Это правда, господин майор. Мы тоже в России делали много плохого, то есть, не мы, солдаты, а эсэсовцы…
— Ну, хорошо, Карл. Есть старая русская поговорка: «Кто старое помянет, тому и глаз вон». Как же передать этим женщинам Вайнахтсгешенк? Они, наверно, беженцы?
— Беженцы, господин майор, — из Штеттина. Муж старой дамы — капитан транспортного судна — погиб у берегов Норвегии, сын в русском плену, дом и все имущество отняли поляки. Ее тяжело контузило при бомбардировке поезда. Очень бедствуют.
— Только, чтобы никто не знал, от кого подарок. Понятно?
— Яволь, герр майор. Я могу послать одного мальчика, которого они не знают.
Мысль о тайном подарке уже захватила Федора, и он принялся без разбора откладывать свертки в одну из коробок.
— Это чересчур много, господин майор, — не выдержал шофер.
— Ничего, Карл, — Федору стало вдруг так хорошо, что, если бы он мог сейчас послать для этих чужих ему людей целый автомобиль подарков, он сделал бы, не задумываясь.
— Надо бы что-нибудь написать, господин майор.
Федор не знал, что пишут в подобных случаях.
— А что бы ты написал, Карл?
Карл глубокомысленно опустил нос и вытянул губы.
— Они набожные люди, господин майор. Может быть написать: «Все люди братья»?
— Нет, Карл, это уж очень торжественно! Нет ли чего попроще?
— Почему, господин майор? «Все люди братья» — это очень хорошо.
— Ну, ладно, все равно! Пойдем. — Они прошли в кабинет.
Карл сел за стол и старательно вывел на листе от блокнота готическим шрифтом. Смысл надписи от готического шрифта, как показалось Федору, стал значительнее.
— Спасибо, Карл. Машину оставь внизу, может быть, я еще поеду.
Карл взял подарки. У дверей обернулся.
— Желаю вам счастливого праздника, господин майор.
— Спасибо, Карл, и тебе то же.
«Праздника, какого праздника?» — Оставшись один, Федор потушил электричество и подошел к окну.
Шофер, осторожно ступая по снегу, переходил улицу. На тротуаре оглянулся на окна, видимо, думая о Федоре.
Небо просветлело, тучи поднялись, высоко за ними угасал день. Федор снова взял бутылку. Вспомнил свое давнее, студенческое стихотворение и, глядя на закатное небо, прочел вслух:
День взял и занемог. Осунулся, и мглой Покрылась даль… За горизонт устало Побрел и слег, укрывшись с головой Огромным шелковым закатным одеялом.
И долго засыпал… Я только что домой Вернулся с улицы, и мне опять не спится, Опять неможется — воспоминанья, лица В огромных сумерках толпятся надо мной.
Федор писал стихи с детства. И любил стихи. Это была потребность молодости: одни музицируют, другие рисуют, а он писал стихи. И, хотя знал, что стихи его порой были не хуже, а, случалось, явно лучше стихов, которые читал в газетах, журналах и сборниках, он никогда не пытался печатать их. Втайне ему очень хотелось увидеть свои стихи напечатанными. Но он знал, что вся печать принадлежала государству, которое требовало поэзии о «величии строительства социализма», о вождях, о «солнечном советском строе», а если — лирика, то лирики чувств «советского человека». Он же писал о своих настроениях, о вещах, которые ему нравились, и знал, что в его стихах не было ничего, что могло угодить советской печати. Когда его стихи случайно попадались в руки комсомольцев или коммунистов, те, обычно, говорили: «красиво, но не созвучно эпохе», или «сказывается влияние буржуазной поэзии». Федор никак не мог понять, почему «не созвучно эпохе», когда сам он жил со своими чувствами в ту же эпоху, что и они; почему «буржуазное влияние», когда никогда не был «буржуем», а только любил в жизни то, что существовало во все времена, — природу, любовь, радости, печали. За то, что у старых поэтов об этом было сказано лучше, чем у современных, он отдавал предпочтение старой поэзии и объяснял себе это тем, что вырос на старых книгах и, наверное, просто не дорос до понимания красот новой поэзии, к которой он никогда не чувствовал враждебности, считая, что каждый поэт имеет право писать, как ему нравится. Он даже оправдывал новую поэзию и часто говорил словами Сократа: «то, что я понял — прекрасно, то, чего не понял, может быть также прекрасно, — просто я не понял». На вопросы знакомых, почему он не пишет серьезно и по-чему не пытается печатать свои стихи, если так любит поэзию, Федор отшучивался — «поэтому и не пытаюсь». И продолжал писать для себя, для своих близких, в свободное от работы или службы время.
Глава вторая
Он решил поехать к коменданту — полковнику Баранову. Оставаться в пустой квартире он не Мог.
Баранов жил замкнуто; из офицеров комендатуры в доме у него бывали только Федор и замполит, подполковник Моргалин. Моргалин — потому, что был политическим заместителем коменданта, а Федор больше потому, что Тоня, жена полковника, всегда была рада видеть его. Молодая, с тихим обыкновенным лицом, на двадцать лет моложе мужа, все время занятая четырехмесячным сыном, она, когда приходил Федор, оживлялась, говорила с ним о книгах, которые он доставил ей из реквизированных библиотек бежавших или арестованных русских эмигрантов, играла с ним в четыре руки Рахманинова, советовалась, где и что можно достать для ребенка и хозяйства.